Швейцар сказал, что одна из его падчериц дома. Клэй удивился — которая из двух? Почему вдруг? Обе не очень прижились в Хоуп-Холле: Сара потому, что плохо училась и все время влюблялась; Бет потому, что постоянно всем грубила. Из них не получались порядочные девушки. Почему? Очень просто — мамаша у них непорядочная.

Он вставил ключ в дверь и открыл ее. Горели лампы, гремела дискомузыка — однообразная, ухающая, отвратная, — так что все вокруг дрожало. Даже хрустальная люстра под сводчатым небесно-синим потолком в прихожей слегка раскачивалась. Разозлившись, он устремился к библиотеке, где стоял проигрыватель. Если возмущенные соседи звонили, чтобы положить конец безобразию, Бет — а это, как пить дать, Бет, Сара не осмелилась бы вести себя так беспардонно — наверняка никаких звонков не слышала.

Когда он входил в библиотеку, он заметил, как приоткрылась кухонная дверь. Он задержался на пороге — чуть дольше, чем следовало.

Из-за двери выглянула Бет, она вызывающе усмехнулась, а потом проследовала через весь холл в свою спальню.

Она была голая. В чем мать родила — сияющее стремительное белое тело с маленькими упругими ягодицами, по спине рассыпались длинные, разлетающиеся на ходу шелковистые волосы, грязные маленькие ступни бодро шлепают по ковру. Бледная, даже как будто с перламутровым отливом фигура на фоне терракотовых стен.

Быстрая. И юная — юная!

Он стряхнул оцепенение. Музыка — сначала выключить музыку. Он быстро вошел в библиотеку и так яростно нажал на кнопку, что сдвинул проигрыватель с места. Музыка прервалась с шипением; хорошо если повреждена пластинка, а не игла. В воздухе еще стоял запах марихуаны, повсюду журналы, пластинки, книги — только какая-нибудь ненормальная могла все это устроить. Кто? Кто-нибудь из этой троицы. Бумаги, в основном счета, были разбросаны на секретере, за который Синтия уплатила (ну, не смешно ли!) десять тысяч долларов на распродаже антиквариата. Горели и настольные лампы, и верхний свет.

Он нагнулся подобрать с пола пластинку. Молния расстегнулась, и брюки сползли. Быстро, стыдливо он подтянул их, застегнул тугую пуговицу и подумал, как хохотала бы Бет, увидев, что у него свалились брюки. Тут он представил себе ее лживые зеленые глаза, гладкий белый животик, прямые развернутые плечи. Его член под белыми трусами просунулся сквозь все еще не застегнутые брюки. Он с нежностью посмотрел на него. Даже шесть тысяч сожранных калорий не могли его утихомирить.

Бет не должна была выходить из кухни. Заметив его в холле, она могла высунуть голову и попросить принести халат. В конце концов могла подождать, пока он уйдет, а уж потом пройти в свою комнату. И вообще, могла бы не усмехаться так нагло.

Медленно, осторожно он высвободил свой член из тесных трусов. Никого нет. Почему бы?.. Нет, лучше подождать, пока он окажется у себя в комнате, запрет дверь, ляжет в кровать и не надо будет никуда спешить. После того, что он видел, результат будет бесподобный. Не надо портить все. Эта неубранная комната, где у него кружится голова и мешаются мысли, совсем неподходящее место.

Очень осторожно он нагнулся и поднял пластинку, которая все еще лежала на полу; голова у него поплыла. Может, на него действует запах марихуаны? Или это оттого, что он видел Бет? Он часто думал о ней, но даже в воображении не позволял себе увидеть всю ее нетронутость, юность, стремительность. Ужасно хотелось потрогать ее грудки.

— Привет.

Он резко повернулся, сердце бешено заколотилось в груди. Какой ужас! Какой восторг! Она стояла в дверях, одной рукой придерживая борта длинной мужской рубашки. Спереди на рубашке были пуговицы, но она их не застегнула, так что в разрезе виднелись голые бедра.

На лобке чуть темнели русые волосы. Взгляд у нее был затуманенный, хитроватый. Она уставилась на его член, чуть обмякший, но все еще выглядывавший из-под пиджака. Она захихикала, тихонько, дразняще, непристойно.

— Ты что делаешь дома? Ты должна быть в школе, — хрипло сказал он, стараясь прикрыться пластинкой.

— Как он мне нравится. М-мм. — Она была под кайфом. — Ты чудо, Клэй.

Она высунула язык, скинула рубашку. Тело у нее было белое, точеное. Груди, которые казались плоскими под гимнастическим трико, были полнее, чем он их себе представлял: округлые и упругие, как ее ягодицы.

— Что ты мелешь? Прекрати. Убирайся!.. — Он проговорил это насколько мог решительно и сердито, чувствуя, как вспыхивает желание, как перехватывает горло и не хватает воздуха.

Но она уже подходила к нему, прижималась своими шелковистыми белыми ляжками. Ее волосы щекотали ему шею под подбородком. Розовый жадный рот маленькой развратницы смыкался с его ртом. Ее головка склонилась ему на грудь.

— Нет, — простонал он. — Нет, Бет, не надо!

Но она не слушалась. И это было так прекрасно, что по крайней мере на несколько минут он забыл, как он себе противен.

Глава семнадцатая

Мэрион бегом спустилась вниз по широкой, покрытой светлой ковровой дорожкой лестнице своего пустого дома, схватила ключи от машины, захлопнула входную дверь и заперла ее. Стоя под жемчужно-серым небом, она заглянула в сумочку. Кошелька не было. Она отперла входную дверь и опять поднялась наверх, перепрыгивая через ступеньки. Кошелек остался в ванной: она вспомнила, что пересчитывала деньги, сидя на унитазе.

Запыхавшись, она выбежала из дома. Шаркая по гравию, пошла к машине, села и быстро включила зажигание. Нужно ждать целых десять секунд, пока согреется мотор. Она опустила окно, и ей отчаянно захотелось закурить. Ни в карманах, ни в сумке, ни в машине сигарет не было. Захлопнув дверцу машины, она снова направилась к дому, медленно, мучительно передвигая ноги. Голова у нее раскалывалась. Сердце разрывалось. Воздух казался влажным и липким. Спотыкаясь как старуха, она потащилась обратно в дом и поднялась наверх. На лестничной площадке из ящичка стола торчала пачка сигарет. Она схватила ее дрожащими руками, закурила и жадно втянула дым в легкие.

Дверь спальни была открыта. Она закрыла ее, чтобы не видеть неубранной постели, свисающего из ящиков белья, ковра с накопившейся за пять недель пылью, крошками и пеплом. На двери и около выключателя в холле виднелись следы пальцев. Руки у нее были грязные. Она уже несколько недель не принимала ванны, только пару раз поплескалась в бассейне. Она была грязнее, чем дом.

Вскоре после похорон Хиро взял расчет. Потом у прислуги случился выкидыш, и она известила Мэрион, что работать не сможет. Мэрион позвонила в бюро по найму, чтобы ей прислали кого-нибудь другого. Обещали прислать в тот же день, но никто не появился. Она думала, что из бюро позвонят и объяснят, в чем дело, но никто не позвонил. Прошел день, другой, звонка все не было. Правда, звонили знакомые, справлялись, как она себя чувствует. «Хорошо. Все хорошо. Через пару недель я уезжаю путешествовать». На третий день она выдернула все телефонные шнуры из розеток.

Теперь ей не нужна прислуга. Посторонняя женщина будет мешать, переставлять мебель, подглядывать. Мэрион никак не собиралась подлаживаться под чьи-то представления о том, как она должна себя вести или что должна чувствовать. Она читала рецензии на разные новомодные книжки, где вдовы — они же писательницы-само-учки — подробно, этап за этапом описывали свое состояние после постигшей их утраты. Черт ее побери, она никому не позволит запрограммировать свои страдания, но, Боже мой, как ей хотелось бы избавиться от страха или хотя бы поплакать.

Ничего, время есть. В морозильнике запасов столько, что можно целый месяц кормить десять человек. Хиро во время второй мировой войны жил в Японии и знал, как запасаться на черный день. По вечерам она жевала что-нибудь из пакетиков или открывала консервы. Днем бродила по солнцепеку и молила Бога о том, чтобы заболеть раком.

Время все залечит, думала она. Хэнк превратится в воспоминание и не будет больше чудиться ей за каждой дверью. Его голос перестанет звать ее откуда-то снизу так, как обычно звал Хэнк — скорее вопрос, чем призыв: «Мэрион? Детка?»

Он превратится в абстракцию, символ: «этот удивительный человек, с которым я прожила лучшие годы моей жизни». Когда-нибудь она будет рассказывать о нем, лепетать о том, как была счастлива когда-то; на ее впалой морщинистой груди будут болтаться бусы, а унизанные кольцами с бриллиантами подагрические пальцы будут ставить фишку на число восемнадцать в память о восемнадцатом апреля, дне его смерти.

Он подвел ее, бросил. Как в свое время мать. Правда, теперь нельзя уехать в Хоуп-Холл. Только на курорты и в отели, где темпераментные молодые люди будут наперебой приглашать ее танцевать, невзирая на ее возраст, благо она богата и сумасбродна. Больше никого нет. Нет настоящих друзей. Нет любящей семьи. Ничего, только дом.

Она хрипло застонала, прошла, как приговоренная, в спальню и взглянула на смятые простыни на постели, мокрые от пота. Простыни были в цветочек, обои на стенах в лиловую клеточку, а стулья были обтянуты тканью в ярко-голубой горошек. Ей захотелось завернуться в черную шерстяную шаль, взобраться на скалистую гору и рыдать в одиночестве под луной, как крестьянки в греческих фильмах, которые умеют горевать так театрально.

Она посмотрела на свое ярко-синее платье без рукавов и белые босоножки на высоких каблуках — траурное облачение по-флоридски. Какой же это траур? Она готова была рвать на себе волосы, и разрывать в клочья одежду, и упасть на колени, и раскачиваться взад и вперед, чтобы дать какой-то выход ужасу, от которого раскалывалась голова.

Не раздеваясь, она легла на неприбранную постель. Она простужена. Дрожа, натянула на себя одеяло. Завтра она наденет черное платье. Завтра соберется с духом, сядет в машину, поедет в город. Завтра бросит последний взгляд на свои писания и порвет их. Она уже давно бы их уничтожила, если бы не это несчастье с Хэнком. У него в мозгу лопнула аневризма. «Как воздушный шарик в артерии», — объяснил хирург. И она вообразила себе ярко-красный, наполненный кровью шарик, пульсирующий внутри черепа на коре мозга.

В тот день он спустился с лестницы и хотел пройти на кухню за льдом. «Мэрион? Детка? Страшно болит голова. Дикая головная боль». Сжал лоб руками. В глазах ужас. «Вызови кого-нибудь, доктора, кого угодно. Бога ради».

Это были его последние слова. Потом он сполз на пол, стукнувшись о перила, — и тишина. Кома. Значит, умереть ему суждено не от сердца. Ни к чему вся его гимнастика, вся диета. Дрожал всю жизнь за свой моторчик, а между тем в мозгу постепенно рос какой-то ничтожный красный шарик…

Скорая помощь. Операция. Слишком поздно. Весь мозг затоплен кровью. Его подключили к аппаратам. В трахее трубка, подающая воздух. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Грудь вздымается и опускается, но это только видимость жизни. И так день за днем, много дней. Кривая энцефалограммы становится все более ровной. Может, лучше дать ему умереть? Умереть достойно. Все вокруг говорят: «Мэрион, дай ему умереть». Иначе он обречен на растительное существование. Навсегда. Я этого не хочу. И он не захотел бы. И никто бы не захотел. Десять против одного, что надо выбрать смерть. И тогда аппараты отключили. Через семнадцать минут и пятнадцать секунд он умер.

Похоронное бюро. Гроб. Масса цветов. Большой некролог. Погребение почтили своим присутствием двое судей и один сенатор. В церкви и по дороге на кладбище плакали даже служащие его фирмы. Она не плакала. Окаменела, пустая голова, вдова-автомат. Ее сыновья стоят у свежей могилы; у них виноватый и смущенный вид, они никогда не любили Хэнка. Может, они рады? Не надо об этом думать. Отправила их домой, чтобы не думать.

Потом Хиро наорал на нее, потому что вместо своей машины она села в машину Хэнка и всадила ее в стенку гаража. Его последняя машина, «альфа-ромео», эту машину он так любил, как и ее, свою последнюю жену.

А вечером, под черным небом, у Хиро новый приступ ярости: он кричит, рубит руками воздух, вырывает и топчет цветы вокруг своего бунгало. Слезы в глазах; глаза без ресниц. Она пытается ему объяснить, сказать, что все получилось случайно, она хотела дать задний ход, а поехала вперед. Хиро не желал ее слушать, не желал брать жалованье. Никогда она не думала, что японцы истеричны, хотя всегда предполагала, что под их стоицизмом кроется какое-то безумие. Это проявляется даже в языке, в их резких визгливых гласных.

Он уехал до рассвета, оставил ее в доме одну. Трястись от холода, валяться в постели. По правде говоря, ей не хотелось вылезать из постели с той минуты, когда Хэнк упал. «Мэрион? Детка?»

Неужели она никогда не заплачет? Она подождала, прислушиваясь, как пыхтит кондиционер — как большое, спокойное животное, — ограничивая окружающее ее пространство. Внутри дома она не казалась себе такой маленькой. А за воротами, на улице, приобретала свой настоящий масштаб — крохотная суетливая букашка на солнцепеке, которую в любой момент могут раздавить на сверкающем, раскаленном, черном шоссе.