Как за столь короткий срок «Арт-Б» накрутило горы бабок, было хоть и не до конца понятно, но всё-таки всем известно: говорили про какой-то таинственный осциллятор. А понятным все стало, когда в один прекрасный день на прогулке в тюремном дворе некто Банкир – который на самом деле на воле был директором банка, правда, сидел за изнасилование – провел в тюрьме, что на улице Монтелупи, занимательный эксперимент под названием «бумажный осциллоскоп». Не осциллятор, а осциллоскоп, потому что на осциллоскопе можно всё увидеть. В том числе и как бьется сердце бизнеса. Так что придуманный Багсиком и Гонсёровским знаменитый осциллятор – ничего особенного. «Каждый, кто в те времена работал в банке и имел IQ хотя бы чуть больше, чем размер обуви, чтобы понять суть схемы, испытал небывалый душевный подъем», – говорил Банкир. «Арт-Б» использовало два момента: задержку в оформлении операций расчетными чеками в банках и двойную процентовку счетов во время так называемой почтовой пересылки. А всего-то и надо было: открыть счет, взять подтвержденный банком чек, предъявить его в другом банке, снять там средства и открыть там другой счет, взять очередной чек, открыть счет в третьем банке и так далее. Информация о том, что чек обналичен, а деньги сняты со счета в данном банке и переведены на другой счет в другом банке, шла почтой целые дни и даже недели. То есть на одну и ту же сумму проценты нарастали в нескольких местах одновременно, что при больших объемах и многочисленности счетов давало очень большой доход за счет банка, главным образом Польского Национального Банка. Гонсёровский и Багсик доставляли чеки курьерами, а при очень больших суммах даже вертолетами.

Для своего осциллоскопа Банкир раздобыл где-то длинный кусок обоев (тоже загадка: ведь в условиях тюрьмы ничего такого, из чего можно было бы свить веревку, не достанешь) и нарезал из него сто двухметровых узких полосочек. Объявил на свою полоску-вклад доходность. Аж сорок процентов годовых. Такие вклады во времена процветания «Арт-Б» и инфляции в Польше не были чем-то сверхъестественным. Существовали банки, которые предлагали открыть вклад под сорок восемь процентов годовых. А сорок процентов годовых означало 0,76 процента в неделю. Эти неброские 0,76 процента на полоске означали кусочек в 1,52 сантиметра. То есть на вклад в двести злотых (наши двести сантиметров) в неделю мы получаем один злотый пятьдесят два гроша (1,52 см), но только в одном банке. А если мы подсуетимся и за неделю поперекладываем наш вклад из одного банка в другой, из другого в третий, и так девяносто девять раз, то получим прирост в сто пятьдесят два злотых (те же метр пятьдесят два). Сто узких (длинных) полосок он раздал девяноста шести заключенным (включая себя), а четыре – заинтересовавшимся в эксперименте надзирателям. Через неделю он склеил друг с другом эти кусочки и добавил к своим двумстам сантиметрам, которые у него были вначале. Из двухсот злотых через неделю у него стало триста пятьдесят два злотых. Результат аферы был виден, как биение сердца на осциллоскопе.

Через три недели после той знаменитой лекции по банковскому бесправию – ну не праву же?! – тех времен он умер. Было ему шестьдесят лет, а в тюрьме говорили, что человек и так уже хорошо пожил. Умер естественной смертью. От сердца. Аналог работы которого он так хорошо показал на своем осциллоскопе. Не все поверили в естественную смерть Банкира. Земляк из его камеры говорил, что Банкир в тот вечер, когда коньки отбросил, выпил чифиря не меньше, чем африканский слон воды на водопое. Вроде как сердечник был (это только потом выяснилось, что пережил два инфаркта), а никому не говорил, хотя как-то раз разговор зашел о смерти и о том, кто как умирает. Винсент до сих пор помнит тот разговор, а скорее, монолог Банкира.

– Говорят, на вас два трупа. Если здесь говорят, значит, правда. То есть вы поставили точку на их жизни прежде, чем их жизнь была готова закончиться. Должно быть, странно это им показалось. Смерть, уход из жизни в наше время – серьезная проблема. Нам всем кажется, что мы всё держим под контролем, чем надо управляем, что надо направляем. А тут пиф-паф – и нет нас. Вот вы сделали им пиф-паф, а они все равно, по-любому умерли бы. Люди, как правило, не могут смириться со своей смертью, вот и вступают в сделку с ней. В надежде, что проживут еще пару лет на земле, они отказываются от многих жизненных удовольствий. Заключить-то сделку можно, но смерть все равно обманет. Ее невозможно вписать в календарь. Чаще всего она приходит в самый неподходящий момент. Например, еду на почту за важным заказным письмом и умираю по дороге в машине. Или так: жду прихода гостей, с минуты на минуту должны прийти, иду открыть им дверь и умираю на лестнице, а то и того хуже – сидя на унитазе в туалете. С этим надо как-то примириться. Но возможно ли? Помню, ребенком еще был, и мне случалось перед сном представлять свою смерть. Особенно тогда, когда я чувствовал обиду, несправедливость со стороны родителей или братьев и сестер. Тогда я представлял, что утром они обнаружат мой хладный труп, и им будет жалко меня, и будут они плакать, и будет им стыдно, что так обидели меня. И будет их грызть совесть и никогда не оставит чувство вины передо мной. Правда, того, что я, уже будучи трупом, ничего этого не узнаю, я еще не понимал. Просто я хотел наказать их своей смертью. Вот что было для меня самым важным. Это очень близко к ходу мысли взрослых самоубийц, потому что самоубийство – это не что иное, как крайне нелогичный акт мести или своего рода шантаж. Теперь, когда меня больше нет в живых, меня наконец полюбят и увидят, что это я был прав, что все вышло по-моему. Хотя, будучи покойником, я об этом не узнаю. Я уже давно расстался с этими мыслями. Сегодня, когда я думаю о смерти, я чувствую прежде всего безмерную печаль. Всё спокойно продолжит свой путь, а я больше не буду иметь к этому никакого отношения. И это для меня самое печальное в смерти. Я вам вот что скажу: как человек верующий, я желал бы, чтобы после смерти существовала лишь абсолютная пустота, чтобы я переместился в состояние абсолютного бессознательного. Ведь это гораздо лучше, чем потусторонний мир, в котором я толкусь в качестве какого-то духа, осознающего свою смерть. Мне вовсе не хочется знать, что я умер. Я хочу, чтобы это небытие, эта пустота, куда я перенесусь, гарантировала мне незнание смерти. Кроме того, я считаю, что нет такого неба, на котором было бы лучше, чем здесь, на земле. И я говорю это вам как католик. С другой стороны, смерть такое для нас загадочное явление потому, что мы мы нигде – ни в раю, ни в аду – не можем представить себе пустоты и бесконечности. Помню, как перед операцией мне дали наркоз. Я не просто лишился чувств, я потерял сознание. Вот и смерть должна быть примерно такая же. Смерть – это прежде всего конец сознания, конец самого ценного в жизни. Всего этого безграничного космоса в нашей голове. Воспоминания, картины, желания, чувства, мысли, счастье, ну и несчастье тоже. Никто не в состоянии передать это, даже если он напишет сто томов своих воспоминаний. Мир в нашей голове – вот это и есть наша жизнь. Поэтому я вполне могу себе представить, что человек, который не может даже пошевелиться, сильно привязан к жизни и видит в ней, несмотря на свое печальное положение, глубокий смысл. Человек живет не потому, что бьется его сердце. Человек живет только тогда, когда осознает свое существование. Вам наверняка известны случаи, когда человека из комы или из клинической смерти возвращали к жизни. Эти люди рассказывают о том приятном, милом ощущении перед последней чертой, которую они каким-то чудесным образом не переступили. В их сообщениях появляется воспоминание всей жизни, сведенное в один короткий фильм о радости, счастье и любви. Это сознание, как мне кажется, показало им этот последний фильм в их жизни. Так что смерть не является – буду ироничным – таким уж великим героическим актом. Все как-то худо-бедно справляются с ней. Даже трусы из трусов. Во всяком случае, никто пока не вернулся, чтобы пожаловаться, что было трудно. Когда я буду умирать, мне жальче всего будет, что кончается МОЙ мир. Может, это слишком нарцистично, но так, полагаю, у каждого. Это должно быть связано с любовью к самому себе. А эту любовь мы ведь с самого начала жизни в себе пестуем. Ничего плохого в этом не вижу. Без такой любви мы не испытывали бы сочувствия к другим. Потому что если мы любим себя, то, надо полагать, и другие тоже любят себя, и это надо уважать. А на этом уважении как раз и основано сочувствие, способность сопереживать. Я боюсь смерти. Это нормально. Тот, кто не боится смерти, мало ценит свою жизнь, а уж тем более не станет ценить жизнь других. С вами произошло нечто ужасное именно тогда, когда вы на мгновение забыли о страхе смерти. Такое случается в основном с теми, кого очень серьезно, можно сказать, смертельно ранили. Когда человеку уже нечего терять. А те, кому больше нечего терять, – самые опасные, потому что перестают ценить свою жизнь…

* * *

Легкое подталкивание в спину. Молодая девушка, стоящая за ним в очереди к банкомату, улыбнулась и показала пальцем, что у аппарата никого нет. Он извинился за заминку, быстро подошел к банкомату, сделал все, что надо, и получил свои банкноты. На выходе из банка еще раз взглянул на цветастую рекламу «Вклад под 8 %*». Сел в машину и, двигаясь в неуменьшающемся потоке автомобилей, вспомнил другие разговоры в тюрьме с паном Пшемыславом, кликуха Банкир…

В газетном киоске в трех кварталах от их дома, рядом с гладильней (за всю свою жизнь он не встретил во Франции ни одной гладильни, но Агнешка гнала его туда после каждой стирки, скорее из ностальгии, чем в силу необходимости) работала пани Аниела, проявлявшая интерес ко всему французскому. Он остановил машину у киоска пани Аниелы, чтобы купить сигареты и газеты. Когда он познакомился с Агнес, та выкуривала пачку желтых «Мальборо» до обеда и две пачки красных после обеда, но, когда узнала, что беременна, бросила курить даже не в тот же день, а в тот же час. Когда она носила в себе Джуниора и потом, когда кормила его грудью, за версту обходила все задымленные места. Впав при этом в крайность в своих суждениях. Считала, что все курильщики «убийцы еще нерожденного человечества». И за это он тоже любит ее. Правда, в последнее время под вино или бренди, после кофе или виски ее радикализм поубавился. Хотя она постоянно решительно делает вид, что не курит. Так о себе думает каждый «бывший» курильщик, которому кажется, что если он не покупает сигареты, значит, он некурящий. В этом смысле его Агнешка была некурящей, и поэтому он покупал для нее сигареты и рассовывал по всем загашникам в квартире.

Пани Аниела, женщина простая и искренняя, любила его главным образом потому, что он из Франции. А еще потому, что недавно во Францию уехал ее единственный сын. Поэтому она откладывала для него его любимую «Политику», что было в теперешние времена отсутствия дефицита нонсенсом, и «Le Nouvel Observateur», лучший и наиболее объективный – по его мнению – французский еженедельник, что нонсенсом вовсе не было. Пани Аниела не могла выговорить название журнала без ошибок, но регулярно получала его из Варшавы по знакомству. «Только для вас, пане Винсентий, только для вас. Прямо из Варшавы», – говорила она каждый раз, когда он забирал газеты. В их городке не было пункта международных поставок, и киоскерам было невыгодно заказывать иностранные издания в связи с низким спросом. Пани Аниела была постоянной слушательницей торуньского «Радио Марыя», чего не скрывала, но не принадлежала к «экстремистской фракции ордена сестер-мохеровок[34]», как назвала это однажды Агнешка, когда они обсуждали невиданный прежде в Европе феномен популярности ультракатолической радиостанции, к двери которой выстроились в очередь разномастные политики, преимущественно резко противостоящие объединенной Европе. Пани Аниела воспитывала как мать-одиночка сына Божидара, плод мимолетной любви, приключившейся с ней на скалистом островке Адриатического моря, недалеко от Дубровника, во время ее отпуска в бывшей Югославии. Ничто, кроме имени, не связывало Божидара с Богом, что очень огорчало пани Аниелу. Огорчение перешло в «трагедию и стыд» – как она сама это называла, – когда Божидар в один совсем не прекрасный день со слезами на глазах признался маме, что «не чувствует себя мальчиком». Ему тогда было семнадцать, и он учился в единственном в городке лицее. За этим признанием пошли конкретные поступки. Он стал по-другому одеваться, по-другому вести себя, что не ускользнуло от внимательных взглядов друзей и подруг по классу и по школе. Очень быстро к нему приклеились ярлыки «голубарь», «гомусик», «петух». Преследования в школе и за ее стенами привели его к полной изоляции и опасной депрессии. Пани Аниела была на грани отчаяния. «Ладно был бы он этим геем, пане Винсентий, я как-нибудь с этим справилась бы, но всё гораздо хуже. Какой стыд. По всему городу», – говорила пани Аниела при их первой встрече. А встретились они главным образом из-за Агнешки, которая в ожидании прививки Джуниора случайно в коридоре поликлиники подслушала разговор двух пожилых дам, представительниц «экстремистской фракции ордена сестер-мохеровок». Женщины были до глубины души возмущены «этим извращенцем, запятнавшим весь город несмываемым позором» и желали ему от всего сердца всего самого плохого. Два дня спустя их желания частично осуществились. Божидар попытался – к счастью, безуспешно – наложить на себя руки, проглотив горсть таблеток и запив их водкой. Пани Аниела, которая уже давно внимательно следила за сыном, нашла его без сознания в его комнате и сразу же вызвала «Скорую». После промывания желудка и двух дней пребывания в стационаре обычной больницы Божидара перевели – что является обычной процедурой для самоубийц – на психиатрическое обследование в Варшаву. В отделении, куда попал Божидар, работала хорошая знакомая Агнешки. Когда та в медкарте увидела адрес и название городка, немедленно позвонила Агнешке, которая сразу сообразила, о чем был разговор двух «мохеровых беретов». О том, что Божидар – сын пани Аниелы, «той, которая без мужа родила и работает в киоске рядом с гладильней», им рассказала как всегда лучше всех информированная старушка Бжезицкая. Судьба Божидара глубоко взволновала Агнешку, которая стала встречаться с пани Аниелой. После одной из очередных встреч она вернулась потрясенная и попросила его «помочь парню уехать подальше отсюда, например в Париж, потому что в следующий раз может оказаться слишком поздно». Со времени своего ученичества в театре в Нанте он помнил молодого – чуть старше себя, что ему очень понравилось, – режиссера, который приехал к ним из Бордо. Был транссексуалом и не скрывал этого. В те времена, под конец семидесятых, это было чем-то новым, для большинства странным, а для многих возмутительным. Потом театры, которыми руководят или в которых выступают транссексуалы, стали для Франции повседневностью, а теперь у них есть свой преданный зритель, а у некоторых даже высокий статус в театральном мире. И хоть он тогда подружился с режиссером, много времени у него ушло на то, чтобы главным образом через знакомых и родню в Нанте отыскать после стольких лет молчания старый контакт. Оказалось, что сейчас этот режиссер руководит большим театром, который ездит с представлениями по всей Европе. Довольно рискованно пытаться по телефону напомнить о себе человеку, с которым ты расстался более четверти века назад, и обратиться к нему с просьбой о помощи в таком щекотливом деле. Много лет прошло, человек мог измениться, и он боялся вызвать неадекватную реакцию своей довольно специфической просьбой, но смело начал разговор.