У ворот ему загородила дорогу Маргитка.

– Куда ты, Илья?

Он увидел ее полные слез глаза, помертвевшее лицо. Отвернулся, отстранил Маргитку с дороги.

– Пусти меня.

– Илья!!! – она сразу все поняла.

– Пусти, я вернусь…

– Дэвлалэ, так и знала… С самого начала знала… – Маргитка повалилась на землю, вцепилась в сапоги Ильи, хрипло, с ненавистью закричала: – К ней уходишь? К ней? Опять к ней?! Не ходи, Илья… Не надо, не ходи, ты не вернешься… Что ж ты, сволочь, делаешь со мной?! Илья, останься! Останься! Не ходи!

– Отвяжись от меня, дура! – заорал и Илья, отдирая ее руки от сапог и отбрасывая заливающуюся слезами Маргитку с дороги. – Сказал же, что вернусь!

– Илья! – Маргитка бросилась было за ним, но, споткнувшись, снова упала в пыль. Завыла низким, сдавленным голосом, колотясь головой о землю.

Илья ускорил шаг.


Южные сумерки наступили, как всегда, быстро. Когда Илья очутился на набережной Верхнего города, уже стемнело. Это была «чистая» часть Одессы. Набережная белела шляпками и платьями, кителями военных, целая толпа стояла возле духового оркестра, бравурно исполняющего венский вальс, от фонарей и иллюминации на тротуары ложились цветные пятна, порт вдали был весь усыпан огнями, по черной воде моря медленно двигалась искрящаяся громада «Святого Николая», курсирующего между Одессой и Севастополем. Дневная жара спала, и воздух был свеж от морского ветра. Сильно пахло какими-то душистыми цветами. Отчетливо слышались звуки оркестра, женский смех, перестук колес извозчичьих экипажей, свист мальчишек: казалось, половина города высыпала в этот теплый вечер на набережную. Из-за Молдаванки поднималась ущербная луна, рядом с ней растерянно мигала первая звезда.

Илья постарался как можно быстрее миновать эту веселую, шумно болтающую, нарядную толпу. Он редко бывал в этой части Одессы, обычно посещая в городе лишь Староконный рынок и Привоз. Где находится главный городской парк, он не знал, и пришлось навести справки у полуголого мальчишки-турчонка с шарманкой и плешивой мартышкой на веревке. Оказалось, недалеко, и вскоре Илья, миновав бульвары, шагал вдоль решетки, огораживающей парк. Запах цветов усилился, над кустами вились разноцветные и яркие южные светлячки. Луна запуталась в ветвях деревьев, и Илье казалось, будто она ехидно подмигивает ему оттуда. А вскоре в звуки южного вечера вплелись сначала слабые, чуть слышные, но с каждым шагом Ильи становящиеся все более отчетливыми голоса и гитарная музыка. Он пошел быстрее, но проклятая ограда все не кончалась, людей навстречу попадалось все меньше, и вскоре Илья понял, что обходит парк с задней стороны. Пение меж тем стало совсем громким, между кустами в разрыве ветвей блеснул яркий свет, и Илья остановился. Сквозь чугунные прутья ему была видна освещенная площадка эстрады, на которой сидел хор. Место перед эстрадой было сплошь забито людьми – «чистая» публика сидела за белыми столиками, между которыми сновали официанты с подносами, народ попроще стоял за легкой оградкой, и сколько ни вглядывался Илья, он не увидел среди стоящих свободного места. Нечего было и думать о том, чтобы протолкаться поближе к хору – даже если обойти весь парк кругом и войти, как положено, с главного входа. Илья чертыхнулся от бессилия, со злостью подумал о том, что, пока он будет бегать вокруг решетки, хор, чего доброго, закончит выступление. Он прижался лицом к самой ограде, но сквозь просветы в ветвях акаций было видно немного.

– Эй, Илья! Смоляко!

Вздрогнув, Илья отпрянул от решетки. Мало того, что веселый шепот позвал его по имени, так еще и слышался он откуда-то сверху. Отчаянно гадая, кого из знакомых принесла нелегкая, Илья поднял голову… и невольно фыркнул от смеха: за оградой, в развилке толстого каштана, болтая босыми ногами, сидела с туфлями в руках Роза Чачанка.


– А, пришел все-таки? – с улыбкой спросила она. Светлячок сел ей на плечо, озарив щеку и смеющийся глаз зеленоватым светом.

– Пришел… – проворчал Илья. – Ты как туда влезла-то, чертова баба?

– По решетке. И ты давай. Все равно там сквозь народ не проберешься, я пробовала. Все те, кто вчера их у Фанкони слушал, сегодня опять пришли. Я час вокруг ограды на рысях носилась, пока это дерево высмотрела. Зато видно все как на ладони! Лезь сюда, морэ, цыган нет, никто не увидит!

Последние слова Розы оказались решающими: Илье вовсе не улыбалось карабкаться на дерево в свои сорок три года на глазах у местных цыган. Роза, подбадривая, нагнулась из развилки и протянула ему руку. Помощь Илья отверг, огляделся по сторонам (не хватало еще, чтобы с забора его снимала полиция), схватился покрепче за прутья решетки – и через минуту сидел на неудобной, покрытой буграми и наростами ветке каштана, переводя дыхание.

– Ай, молодчико! – похвалила его Роза, но Илья этого уже не слышал.

Хор пел «Не смущай». Мощная волна голосов расходилась в теплом воздухе, весь парк звенел от слаженно ведущих свои партии басов, баритонов, теноров, альтов и сопрано, и от этих знакомых звуков у Ильи перехватило дыхание. Он подался вперед, вглядываясь в смутно различимые лица цыган, подумал: хорошо Роза придумала, видно отсюда и в самом деле отлично. Вот он – весь московский хор из Грузин, вот они все! Вон гитаристы – Ванька, Ефим и Петька Конаковы, дядя Вася, все четверо Трофимовых, еще какие-то молодые, незнакомые… Первый ряд весь блестит и сверкает, это – солистки, плясуньи. Вон Стешка высится Медведь-горой, поглядывает на дочерей, вон Илона – она не улыбается, лицо грустное, сдала сильно за эти годы… Вон дочери Митро, все как на подбор, «татарки» с узкими глазами, и одна другой краше, сидят в цветных шалях. Вот с краю Варька в синем шелковом платье, с голубым шарфом через плечо, поет задумавшись, полуприкрыв глаза, и словно это не ее низкий и густой голос слышится сильнее всех… А вот и Митро стоит перед хором, спиной к Илье, но разве с кем его спутаешь? Все такой же прямой, строгий, в плечах – косая сажень, со спины – просто молодец, да вот только седой совсем… Что ж, было с чего поседеть. А вон… а вон, кажется, Гришка. Илья резко подался вперед. Гришка, сын… точно! Стоит со своей скрипкой, наклонив к ней черную голову, не улыбается, глаза опущены, и весь он где-то не здесь… не изменился совсем. А вырос сильно, в плечах раздался, мужик мужиком стал… Где там жена его? Илья пристальнее вгляделся в ряд солисток, выискивая белокурую голову Анютки, но в это время «Не смущай» закончилась, и толпа зрителей разразилась аплодисментами. На эстраду понесли цветы, солистки, кланяясь, принимали их. Толстенький конферансье Андруцаки, известный всей Одессе, несколько раз пытался объявить что-то, и несколько раз ему не давали это сделать. Наконец конферансье с напускным отчаянием всплеснул руками, повернулся к Митро. Тот усмехнулся в ответ, медленно поднял руку с гитарой – и стало тихо. Совершенно серьезно, без тени улыбки Митро объявил:

– Господа… Катька.

Из первого ряда вскочила молодая цыганка, совсем девочка, с длинными, перекинутыми на грудь косами. На ее свежем юном личике с круглым подбородком застыла неподвижная улыбка танцовщицы. Катька была одета по памятной Илье кэлдэрарской моде: широкая алая юбка с оборкой, начинающейся чуть не от колена, такая же алая кофта с безразмерными рукавами, и даже голова повязана платком, что явно говорило о том, что эта пигалица уже замужняя. В зале стало тихо. Чуть слышно вступили аккордами «венгерки» гитары, и Катька, плавно приподняв кисти рук, тронулась по кругу. «Славно идет», – отметил про себя Илья, следя глазами за тонкой фигуркой в красном. Катька сделала круг, другой, развела руками, поклонилась хору – и из второго ряда не спеша, с напускной ленцой вышел молодой цыган, тоже совсем мальчишка, с курчавой головой, смуглым до черноты лицом, сросшимися бровями, чуть раскосыми мрачноватыми глазами.

Илья завороженно смотрел на него. Почувствовал, что хорошо бы перекреститься, и сделал бы это, если бы не боялся свалиться с дерева. Что ж за колдовство такое? Будто он сам, Илья Смоляко, выходит к этой босявке плясать, он сам – лет двадцать пять назад? Рука вдруг задрожала, скользнула по жесткой коре каштана, Илья еле успел ухватиться покрепче. Дэвла… Это же Илюшка! Илюшка, сын, вышел «работать венгерку» со своей молодой женой! «Авэ, чаворо,[22] сынок…» – шепотом попросил он, словно сын мог слышать его. Гитары прибавили ритм, Катька улыбнулась до ушей, кинула лукавый взгляд через плечо, вызвав смех у зрителей, и Илюшка, медленно поднимая руку за голову, пошел по кругу вслед за женой. Илья глаз не мог отвести от его высокой, по-мальчишески стройной фигуры, от темного лица, от глаз, так похожих на его собственные… Сын с молодой женой плясал «венгерку», зрители хлопали в такт гитарных аккордов, звонкая музыка уносилась к темному ночному небу, к звездам…

А Илья вспоминал, как семнадцать лет назад, зимой, его мальчик, его Илюшка умирал от горячки. Они стояли тогда в деревне под Тамбовом, морозы трещали страшные, годовалый Илюшка метался в жару, весь горячий, с обметанными белым налетом губками, страшно, с тяжелым хрипом дышал, и старухи цыганки уже безнадежно качали головами. Настя, не спавшая третьи сутки, плакала без слез, с сухими глазами, отталкивала руки утешающей ее Варьки, держала в объятиях сына, прижимая к себе его курчавую головку, и на осторожные советы цыганок: «Попа бы, милая, позвать, можешь не успеть…» лишь ожесточенно мотала головой. Он, Илья, сидел на полу, обхватив колени руками, молчал. Соваться к жене, успокаивать, утешать не мог: у самого ком стоял в горле. Надеяться было не на что. И все же глубокой ночью, когда измученная Настя заснула, сидя на лавке, Илья подошел к ней и взял завернутого в одеяло сына у нее из рук. Илюшка был в беспамятстве и даже не пошевелился, когда отец, прижав его к себе, пошел через пустой, заснеженный двор к конюшне. Там Илья уложил сына, развернув одеяло, прямо на соломе, достал ведро с вонючей темной, как деготь, мазью, которой лечил лошадей, и вымазал сына с ног до головы. Для верности прочитал еще и дедов заговор, сплюнул на три стороны, перекрестился. Потому что не мог смириться с мыслью о том, что сын умирает, а он, его отец, так ничего и не сделал. Было тихо, холодно, в темноте пофыркивали кони, в приоткрытую дверь светила голубая зимняя звезда. Илья завернул так и не очнувшегося сына в одеяло и пошел с ним к дому.

Утром его разбудил отчаянный вопль Насти. Илья торчком сел на полу и первое, что подумал: ночью умер Илюшка. Он бросился к жене:

– Настька… Настенька, не вой, пожалуйста… Ну, что поделать, бог дал, бог и… – и осекся. Через плечо Насти увидел сидящего на лавке Илюшку, сосредоточенно жующего край лохматой овчины. Сын был нежно-зеленого цвета – весь, от босых пяток до спутанных кудряшек.

– Боже милостивый, это что? – всхлипывая, спросила Настя.

– Мазь лошадиная… – виновато сознался Илья. – Я подумал – может, хоть так лучше будет. Дедов способ, проверенный…

Настя повернулась к нему с блестящими от слез глазами, всплеснула руками, хотела было что-то сказать, но лицо ее сморщилось, и она заплакала. Илюшка выпустил изо рта овчину, улыбнулся тремя зубами, нежно сказал: «Тя-тя-тя-я…» и задом наперед полез с лавки. К вечеру все таборные цыгане знали, что Илья Смоляко вылечил сына от лихорадки лошадиной мазью. Отмыть же Илюшку полностью удалось лишь к весне…

А теперь вон он – пляшет «венгерку», жеребец восемнадцатилетний, искры из-под каблуков летят. Уже жениться успел, и, видит бог, не прогадал… Даже издали Илье было видно, как хороша фигура Катьки. А пляшет, бог ты мой, пляшет – будто огонек вокруг Илюшки мечется… Ох, не прогадал, оголец!

Пляска закончилась, зрители бешено захлопали. Илья, улыбаясь в темноте, смотрел, как Илюшка и Катька вновь и вновь выходят на поклон, как девчонка приседает в низком реверансе, как стреляет по сторонам довольными глазами. А потом Митро коротким кивком отправил обоих на место, повернулся к залу, и по одному его виду Илья понял: сейчас выходит Настька…

Вечер был теплым, почти душным, а его затрясло, словно в ознобе, когда из-за кулис вышла жена – в черном платье, с высокой прической, в наброшенной на плечо кружевной шали. Ее встретили аплодисментами, но Настя улыбнулась, чуть приподняла руку – и все смолкло. Митро подошел к ней с гитарой. Из второго ряда вышел Гришка со скрипкой. Андруцаки произнес название романса, но Илья его не услышал. Только когда вступила скрипка, он понял, что Настя будет петь одну из своих старых вещей. Еще молодым, неженатым он слышал ее в Москве.

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты одна – любовь, что нет любви иной,

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

В зал Илья больше не смотрел. Он и так знал, что там – ни звука, ни движения, что люди боятся даже моргнуть. Так было и раньше, так осталось и сейчас, и будет так всегда, пока поет Настя… Он сидел подавшись вперед, не отводя глаз от прямой и стройной фигуры на краю эстрады, от руки, придерживающей на груди складки шали, от вьющейся прядки волос у виска, от спокойно глядящих в зал больших черных глаз. Она всегда пела так – ни улыбки, ни лишнего поворота головы и уж тем более никаких гримас, которыми сейчас грешат молодые… а в зале никто мигнуть не смеет. Бывало, в ресторане купцы Тит Титычи про свои расстегаи забывали и ревмя ревели под Настькины романсы… Кто еще так споет, кто сумеет?