Я понимала, что спорить с Тимом бессмысленно. Он уже принял решение и его не переубедишь. Нет нужды говорить, что энтузиазма по поводу его решения я не испытывала. Кроме того, меня озадачивало, почему вдруг за одну ночь он решил целиком изменить свою, нет, обе наши жизни.

Дюнкерк[2] не заставил его сорваться с места и немедленно отправиться в Англию, чтобы защищать ее от вторжения. Я не могла понять, почему эта воздушная баталия, еще не казавшаяся решающей, так его взволновала.

Но дело обстояло именно так — и мне оставалось только терпеть. И все же я почувствовала себя задетой. Мне-то уже казалось, что для Тима я значу куда больше, чем далекий остров по другую сторону Атлантического океана, однако, по всей видимости, Тим думал иначе.

Удивило меня и то, как отреагировали на подобную перспективу папа и мама. Я еще понимаю овладевший мамой припадок сентиментальности, дескать, насколько она счастлива и горда, — на мой взгляд, в отношении Англии она всегда пребывала в каком-то щенячьем восторге, — но со стороны папы я рассчитывала на более здравый подход.

Однако он сказал «молодец» и протянул Тиму руку, и в словах его промелькнула знакомая нотка, указывающая на то, что он чрезвычайно доволен.

Все они обращались со мной подчеркнуто холодно, как если бы я совершила нечто достойное осуждения. И когда я попыталась сказать, что не понимаю решения Тима, они заявили, что это-де потому, что он уезжает, и что мне нужно расстаться с собственным эгоизмом и со всей отвагой пожелать ему счастливого пути!

И никто не пожелал заметить, что если мне лично — как эгоистке — не хотелось с ним расставаться, то по-настоящему озадачивала меня именно причина, заставившая его сорваться с места.

Бесполезно было даже заговаривать на эту тему с подругами. Их мужья и ухажеры вступили в армию в самом начале войны. Мне было понятно, что они в известной мере даже презирали Тима, но что с того!

Мы были счастливы вдвоем, и многие его американские друзья считали, что он поступает очень разумно, оставаясь на своей работе вместо того, чтобы взять флаг в руки, раз уж по ту сторону океана затеяли войну.

— У вашего парня есть здравый смысл, — сказал мне один из них. — Знаем, как это было в прошлый раз… Вы слишком молоды, чтобы помнить, но когда солдат минувшей войны отпустили домой, что они увидели дома? Что их делом занимается кто-то другой! И позвольте сказать, в том, чтобы быть героем на голодное брюхо, особой радости нет.

Но по здравом размышлении или наоборот Тим отправился в Виннипег учиться на летчика, а я впервые в своей жизни узнала, что такое одиночество.

Тим постоянно был рядом со мной, с тех пор как я стала взрослой. Конечно, после того как я окончила школу, рядом со мной возникали и другие мужчины, волновавшие меня и ухаживавшие за мной.

Некоторые даже хотели жениться на мне, однако ближе Тима у меня никого не было.

Наверное, я любила его с того самого дня, когда он вывалил меня из санок в огромный сугроб. Скоро стало ясно, что и в жизни Тима нет другой девушки, хотя он сам ничего такого и не говорил.

Мы были влюблены, и нам было хорошо.

Однажды вечером, когда мы возвращались с вечеринки, Тим остановил машину. Ночь выдалась лунной, и звезды над головой казались столь же яркими, как и городские огни. Отбросив сигарету, Тим повернулся ко мне; он ничего не говорил и только посмотрел на меня, но сердце мое замерло в груди, и я почувствовала, что не могу вздохнуть.

Руки Тима легли мне на плечи, и губы его прикоснулись к моим; тут я поняла, что счастье — это боль, однако боль настолько чудесная, что боишься даже шевельнуться, чтобы не потерять ни крохи восторга…

Но ничего и не потерялось. Во всяком случае, если говорить обо мне. Все вокруг становилось все более и более чудесным — до того самого дня, как Тим объявил, что обязан отправиться на фронт и сражаться за Англию.

Факт этот, бесспорно, усугубил мое скептическое отношение к этой стране, но мне тем не менее приходилось сохранять хорошую мину в отношении его отъезда, и я развлекала себя тем, что, быть может, он окажется никудышным летчиком и его выставят из армии.

Когда Тим написал, что получил отпуск и едет, чтобы повидаться со мной, я буквально вспорхнула. Так или иначе, я провела три весьма скверных месяца — после отъезда Тима заниматься мне было нечем.

Наверное, мне следовало сделать усилие и заняться работой в Красном Кресте или помогать эвакуированным, но я не видела необходимости в этом. Если мне захочется поработать, в университете Макгилла для меня сразу же найдут подходящее дело.

Мне совсем нетрудно перевести немецкую научную работу на французский язык и наоборот. Мне уже пришлось перевести пару-другую книг, и все хорошо отзывались о моем переводе, поэтому я могу с полным основанием думать, что в любой момент могу заработать.

Тим всегда говорил, что он может обеспечить нашу жизнь и не хочет, чтобы его жена работала, а раз так говорил Тим — то зачем же мне беспокоиться о постоянной работе?

Мать считала, что у меня необычайные способности к языкам.

— Ты прямо как твоя бабушка, — говорила она. — Блестящая была женщина. Она объездила весь мир и умела говорить по крайней мере на шести языках, как на своем родном. Забавно, что таланты передаются через поколение. Я и с французским-то никогда не справлялась, а уж за другие языки и вовсе не бралась.

Но я не хотела, чтобы меня сравнивали с какой-то бабушкой, которой не хватило материнских чувств даже на то, чтобы хоть раз повидаться со своей дочерью, после того как она убежала со своим любимым.

Мама пыталась оправдать бабушку, она говорила мне, что во времена королевы Виктории и даже после нее жены никогда не оспаривали решений своих мужей, однако посчитать подобный аргумент веским я не могла. Если моя бабка действительно любила дочь, то что же мешало ей отправлять в Канаду хотя бы по письму в год?

— Как, по-твоему, есть что-то здравое в этой наследственной теории нашей мамы? — спросила я как-то у папочки.

— Не удивлюсь, — ответил он, — мать твоей матушки была отличной женщиной.

— Но тебе следовало бы ненавидеть ее за то, как она с вами обошлась, — возразила я.

Папа расхохотался.

— С чего бы вдруг? — спросил он. — В конце концов, она родила единственное на всей земле создание, которое было нужно мне более всех прочих. И я благодарен ей за это. К тому же, моя дорогая Мела, победитель должен быть милостив к побежденным.

Я фыркнула. Ну ладно, папа преисполнился философическим настроением, но я не могла согласиться с ним. Досадно было также не иметь возможности прихвастнуть в школе своей выдающейся родней.

Все девочки, a кстати и мальчики, хвастают друг перед другом, и в моей школе училась одна нахальная девица, утверждавшая, что по прямой линии происходит от Людовика Четырнадцатого.

Меня так и распирало желание сказать, что предки мои находились в родстве с Марией Стюарт — королевой Шотландии, как говорила моя мама, и портрет королевы висел в замке моей бабушки. Но я не могла этого сделать, не признав, что мама изгнана из семьи за брак с «дровосеком».

Поэтому я помалкивала, хотя подчас сдержаться было очень трудно.

Ну хорошо, я последовала примеру отца и до начала войны вспоминала о своих английских родственниках не чаще раза в год, но теперь вокруг слышно было одно только — Англия, Англия, Англия, и пусть мы с Тимом решили, что не позволим войне повлиять на наши жизни, она тем не менее ворвалась в них!

Война забрала у меня Тима с той же основательностью, как если бы он был сражен пулей, она расстроила мою жизнь и раз и навсегда погубила мое счастье.

— Сердце мое разбито, — сообщила я маме.

Она вернулась из похода по магазинам, когда я еще стояла у окна. Должно быть, я являла собой жалкое зрелище, и хотя она вошла в комнату с приветливыми словами, но тут же остановилась и поставила корзинку на стол.

— Что с тобой, Мела, моя дорогая? — проговорила она. — В чем дело?

И тут безмолвие, охватившее меня с того мгновения, когда Тим сообщил мне, что больше не любит меня, наконец дало трещину. Я в голос зарыдала.

— Сердце мое разбито! — выдавила я. — Ой, мама-мама, я так несчастна!

Глава вторая

Я готова в любой миг проснуться и обнаружить, что все это неправда, что все это мне приснилось, что я дремлю в своей кровати под бело-розовым ситцевым одеялом и не ощущаю легкой тошноты и головокружения на последнем участке моего путешествия в Англию.

Легкое головокружение является следствием лишнего коктейля перед отправлением из Лиссабона.

— Будешь храбра, как викинг во хмелю, — пообещал мне провожатый.

Не то чтобы я нуждалась в этом коктейле; после того как я отправилась в путешествие из Нью-Йорка, мне не было страшно даже на минуту, однако за те немногие часы, что я провела в этом городе, мне стало вполне понятно, что в Лиссабоне делать больше нечего, кроме как пить. Большинству людей здесь просто нечем занять свое время.

Некоторым приходилось ожидать два или три месяца, чтобы получить место на отлетающем в Англию самолете или визу, разрешающую подняться на борт отплывающего в Америку судна. Другим, как мне намекнули, придется просидеть за выпивкой в Лиссабоне до тех пор, пока в кармане не останется даже пенни.

И никого не волнует то, что будет с этими людьми потом.

Вообще-то поначалу мне хотелось задержаться в этом городе подольше, однако было ужасно лестно знать, что для меня зарезервировано особое место на ближайшем отправляющемся в Англию самолете, отлетающем ровно через три часа после прибытия судна.

День выдался ветреным, и машину бросало то вверх, то вниз. Оставалось только надеяться, что воздушные волны не опустят нас на волны морские. Я неплохая морячка, и в самолете меня никогда не мутило, однако маршрут самого продолжительного из моих воздушных путешествий пролегал всего лишь от Монреаля до Торонто.

Но на самом-то деле для страха были все основания. Буквально в любой момент из облаков мог вынырнуть «мессершмитт» и расстрелять нас, однако я почему-то не могла проникнуться драматическим духом. Как не могла проникнуться им и на корабле — даже когда мы вошли в опасную зону и нам порекомендовали спать одетыми. Происходящее вокруг напоминало мне кино, и я не могла отнестись к нему серьезно.

К тому же жизнь шла своим привычным чередом. Ежедневные трапезы всегда накладывались друг на друга; мужчины обсуждали деловые вопросы как у себя в кабинете — оставалось только удивляться тому, зачем им понадобилось пускаться в морское плавание; a стюардесса все твердила: «Да не бойтесь вы этих субмарин, милочка…» — словно речь шла о каких-то москитах в каюте!

Когда я спросила о том, случались ли неприятности с другими рейсами, стюард засмеялся и подмигнул мне:

— А вот не скажу.

Так что я ела, спала, читала книги и журналы, которыми снабдил меня папа на тот случай, если я почувствую себя одиноко, событий не было никаких и было очень скучно.

События начались лишь по прибытии в Лиссабон. Здесь о дяде Эдварде говорили с интонацией, близкой к почтению. Я понимала, что он человек значительный, но, очевидно, в Лиссабоне, городе, предположительно нейтральном, министры британского кабинета и на самом деле обладали определенным весом.

С корабля на аэродром меня переправили как персону королевской крови, за багажом моим приглядели, вручили билет — за который, как мне сказали, заплатили в Англии, — и я почувствовала себя — как выразился бы Тим — важной шишкой!

Очень симпатичный молодой человек отвел меня на ланч, сказал, что ему поручено присматривать за мной. Что ж, его начальство не ошиблось. Он буквально бурлил рассказами о Лиссабоне и сплетнями о приезжавших сюда людях. Он рассмешил меня рассказами о светских дамах, приходивших в полное бешенство от того, что им не предоставляли льготных мест, и о том, что некий знаменитый драматург, работавший на одно из министерств, вовсе отказался лететь, если ему не позволят взять с собой камердинера. «Я не могу доверить глажку своих рубашек никому, кроме Джорджа», — все говорил он, так что в конечном итоге ему нашли еще одно льготное место!

Время шло, на мой взгляд, даже слишком быстро — и я не без сожаления услышала, что самолет пошел на посадку.

— Я непременно расскажу дяде Эдварду о том, как вы были любезны со мной, — проговорила я, и молодой человек просиял от удовольствия.

— Сопровождать вас, мисс Макдональд, было для меня большой честью, — отозвался он. — Более того, мечтаю, чтобы все дальнейшие полученные мной поручения оказались столь же приятными и радостными, как это.

Мне, безусловно, придется попросить дядю Эдварда рекомендовать его к повышению — если в этой службе существует подобная перспектива. Или, быть может, лучше, если ему повесят на грудь какую-нибудь медаль — второй или третьей степени.