Оценив прямоту этого ответа, Ричард был восхищен твердостью духа приславшего его человека, рассмеялся и ответил остроумным, дружеским письмом. Но и он тоже постарел, и под личиной добродушной пылкости скрывались разочарование и подозрительность. Он искренне поверил в существование золотой шахматной доски с фигурами, помеченными драгоценными камнями, и, не долго думая, подготовился выступить против Видомара и подвергнуть осаде замок Шалю.

— Я должна отправиться с ним, — в сильном возбуждении сказала Беренгария. — Теперь больше когда-либо чем я должна быть там, где находится он. — Она очень серьезно посмотрела на меня. — Анна, я хотела бы, чтобы ты поехала со мной — ты мой единственный «друг» на всем свете, — но я не могу требовать от тебя этого, потому что мы будем все время в движении, а Эспан такое тихое, уютное место… Я могу понять, почему ты его полюбила. Но, Анна, если ты мне когда-нибудь понадобишься, будешь необходима, ты приедешь?

— Конечно, приеду. Да, здесь спокойно, это верно, и мне не слишком нравится компания твоих утонченных придворных дам, но строительство закончено, Эспан, похоже, начинает мне надоедать, и если ты пришлешь за мной, я поеду куда угодно.

Сразу же после ее отъезда я переключила все внимание на Блонделя. Я послала за ним, и он пришел и встал передо мной. Был еще час до полудня, но он уже успел заглянуть в кувшин. Блондель не шатался и не падал, как в Акре — эта стадия давно миновала, — но тем не менее был пьян. Я смотрела на него, на его лицо с мешками под глазами, на одутловатость под нижней челюстью, на пьяный румянец на скулах, на волосы, теперь безжизненно седые, слишком длинные и неухоженные. Его туника, купленная к Рождеству, была мятой и в пятнах, штаны — грязными и требовавшими штопки. Высыхающая маленькая правая рука теперь была всегда прижата к переду туники.

Он стоял передо мной, а я с поразительной ясностью вспоминала поющего юношу, улыбнувшегося мне на рыночной площади в Памплоне, — упругая, стройная фигура, мягкая грация, красивое, умное лицо…

— Блондель, — заговорила я, — зачем вы это делаете?

— Делаю — что, миледи?

— Пьете, — грубо сказала я. — Одурманиваете себя этим проклятым вином. Вы только посмотрите на себя! Вы, еще молодой мужчина, выглядите как старый солдат на углу улицы.

— Так я и есть старый солдат, разве нет? — по-дружески возразил он. — Подайте милостыню, леди, добрая леди, подайте монетку старому солдату, вернувшемуся со Святых войн. — Он великолепно сыграл эту роль, а под конец рассмеялся.

— Мне не смешно, — отрезала я. — Я очень озабочена вашим состоянием, Блондель. Может быть, я была невнимательной и ничего не замечала, но ее величество совершенно потрясена и сказала мне о том, каким больным и старым вы ей показались.

— Правда? — спросил он и мотнул головой с веселым, как прежде, видом. И снова засмеялся, но уже не так горько и сардонически, словно услышав шутку, понятную ему одному. — Миледи так сказала? И грязным? Она сказала, что я грязный?

— Нет, — возразила я, чуть отступив от него.

— Она сказала правду, но, наверное, грязи не заметила. А я действительно грязный.

— Но почему? — пылко спросила я, готовая кричать от боли. — Почему вы себя разрушаете? Вы молоды, здоровы и одарены огромным талантом. Может быть, ваша жизнь в каком-то аспекте пошла не так, как надо, и, возможно, не в одном, — я поспешно продолжала, боясь невольно выказать симпатию, — но это вполне обычная судьба. Только слабый и глупый… — Я опять поколебалась. Хотела сказать «ведет себя, как вы», но что-то в его глазах заставило меня умолкнуть, и я попыталась подыскать более общее и менее обидное окончание фразы.

— Я слаб и глуп. Видите ли, у каждого свои привычки.

— Вы не глупы, — нетерпеливо возразила я, понимая, что разговор ни к чему не приведет.

Мы стояли около маленького застекленного окна моей комнаты, окна, которым я так гордилась, и хотя пронизываемый ветром сад за окном был унылым, а деревья в нем окостеневшими и по-прежнему голыми, я слышала пение птиц, пронзительно чистое, исполненное веры в приход весны. И старалась поймать какую-то ускользавшую мысль.

Потом я сказала:

— Впрочем, Блондель, я послала за вами не для того, чтобы читать вам нотации. Я имела в виду лишь то, что мне невыносимо выдеть… Но оставим это. Дом построен, и я хотела бы направить вашу энергию в другое русло, поставить новую задачу. — И это действительно было так! Занятый строительством, Блондель оставался разумно-трезвым, его ничто не интересовало, кроме работы, он был искрение увлечен ею.

Но произнося слова «новая задача», в голове у меня не было ни малейшего намека, ни самого хрупкого зернышка идеи, которую я могла бы ему предложить. Однако глядя на него, на его высыхавшую правую руку, я вспомнила, что он может писать левой — писать… писать… Битва при Арфусе… да, именно это.

— Факты говорят о том, — начала я, — что монахи, никогда не оставляющие свои кельи, и светские авторы, никогда не переступающие порога своей комнаты, строчат хроники об этом крестовом походе с такой скоростью, с какой могут писать. Вы, может быть, единственный писатель с опытом участия в крестовом походе, участия в сражениях. Если бы вы написали о пережитом лично вами, со всеми мельчайшими подробностями, которые никому другому и в голову прийти не могут, такой труд представлял бы большую ценность. Могли бы вы осилить такую задачу? Например, вы стояли прямо за спиной королевы в тот вечер, когда маркиз де Монферра рассказывал нам о письме и о торте, полученных им от Старика с Горы. Вы слышали все собственными ушами. Теперь в Хагенау говорят, что этот Старик — чистая фантазия, и писаки, которые ничего не знают, пишут о том, что его вообще не существует, — понимаете? Вы смогли бы опровергнуть многие из их сентенций, если бы только захотели взвалить на свои плечи эту задачу.

Его глаза засияли под припухшими веками.

— Я мог бы записать то, что видел, что знаю. Но сомневаюсь, что из этого получится исторический труд.

— Он отлично выдержит сравнение с хроникой Сельвина Турского. Он хромой, и для переписки рукописей его приходится переносить из монастырского помещения в трапезную, а оттуда в опочивальню, но по какому-то праву он считает себя достаточно опытным, чтобы писать в самом поучительном стиле о Третьем крестовом походе и о причинах его неудачи. Скорее всего, Сельвин — ну, разумеется, он же монах — осуждает женщин, сопровождавших армию и подрывавших нравственные устои солдат.

Блондель рассмеялся.

— Он лает на то дерево, на которое нужно, но не с той стороны. Ричард Английский как-то сказал — и я склонен с ним согласиться, — что в женщинах коренятся все неприятности. Но одну женщину следует упрекать больше, чем других, и эта женщина — ее милость герцогиня Анна Апиетская.

Я в изумлении разинула рот и переспросила:

— Я? Хотелось бы знать, как вы пришли к такому выводу.

— Ну-у, это очень просто… Вы послали меня в Вестминстер. Ричард не женился на Алис, в результате Филипп стал его врагом. Исаак Кипрский оскорбил принцессу, которая ему отказала, и за это Лидия Комненсус была взята в плен, что задело Леопольда Австрийского, так как она была его племянницей. Мы с вами, миледи, хотя и не фигурируем в хрониках, мы… как это называется? — мистические фигуры! Третий крестовый поход развалили мы с вами!

— Вы пьяны! — сказала я. — Бога ради, если вы решите писать, то пишите совершенно трезвым, без подобных фантазий и вздора, навеянного винными парами.

— Я буду писать, и буду писать правду.

— По-моему, что-то подобное сказал Понтий Пилат.

— Ах нет! Вы стереотипно мыслите. Пилат спрашивал: «Что есть истина?» и отвечал: «Я написал то, что написал».

— Сдаюсь. Ну, так как же? Приметесь сразу?

— После полудня, — ответил Блондель.

Несколько недель спустя он продолжал старательно писать, когда за мной прислала Беренгария. «Анна, пожалуйста, приезжай. У меня Бланш, она серьезно больна. Ты мне нужна», — гласила короткая записка.

Был конец марта. Стояла сухая и ветреная погода, и пересохшая грязь на дорогах превратилась в пыль, в облаках которой я быстро доехала до поместья в Лиможе, где жила Беренгария, пока Ричард проводил осаду Шалю, в двадцати милях отсюда. Шалю оказался более твердым орешком, чем рассчитывал Ричард, и на помощь к нему прибыл муж Бланш, Тибо. Бланш приехала с ним, тоже верхом на лошади, надеясь на то, что ей будет хорошо в обществе Беренгарии. Святую Петронеллу Бланш посетила в сентябре, и я искренне пожелала ей получить хорошего, крупного мальчика. Но, после трудного трехдневного путешествия верхом на восьмом месяце беременности, в ночь после прибытия она родила семимесячного ребенка, намного крупнее обычных младенцев. Женщины и акушерки сделали все, что могли: тщательно зашили черными нитками ее разорванное тело, положили под простыню раскрытые раковины устриц, а на подушку — пучок веточек лещины. Но она умерла на следующий день после моего приезда в Лимож, и общее горе снова связало нас с Беренгарией.

Мне чаще всего вспоминалось, с каким серьезным видом Бланш сидела у моего камина и давала мне советы по управлению Эспаном. Память Беренгарии возвращала ее к тому времени, когда обе они были еще стеснительными девочками и на прогулках в компании других детей Бланш всегда брала ее за руку и вела вперед.

— Помню, рука ее была холодная и не очень сильная, но она успокаивала меня. Бланш шагала вперед, как солдат, — обливаясь слезами, вспоминала Беренгария.

— Если бы она не была такой отчаянной, ей следовало прервать путешествие. Бывают обстоятельства, при которых излишняя самоуверенность может повредить женщине, — заметила я.

— Святая Петронелла… — начала Беренгария и остановилась.

А я подумала, что лучше уж поговорить о святой Петронелле, чем непрерывно плакать, и ухватилась за эту тему.

— Бланш, несомненно, просила ее о крепком мальчике — и действительно, я никогда не видела более крупного ребенка. Святую Петронеллу упрекнуть не за что. Тысячи женщин умирают от родов, даже при нормальном сроке.

— Святая Петронелла жестока. И с Бланш обошлась жестоко. Ей было двадцать девять лет, Анна. Это на год больше возраста, нормального для первого ребенка. Но она просила о нем, и можно сказать, что ее желание было исполнено. Но одновременно Петронелла обманула ее.

— Это дало Бланш семь месяцев большого счастья, — заметила я.

— Да, я тоже так думаю. Надеюсь… Но все это так печально…

На какое-то мгновение мне показалось, что все на свете, на чем останавливались мои глаза, было не менее печально.

— Ты поживешь у меня еще немного, Анна? Осада продолжается без конца, но говорят, что на святые дни заключат перемирие, и, может быть, приедет Ричард.

Но Ричарду было не суждено сесть в седло еще хоть раз.

На прошлой неделе ему удалось прорвать внешнюю линию обороны замка, но какой-то лучник точно прицелился и с внутренней стены пустил стрелу прямо в плечо Ричарда. Жизненно важных органов она не задела, но он потерял очень много крови, и хотя наконечник стрелы разрушился в ране, а хирург слишком небрежно ее обработал, Ричард настоял на том, что это всего лишь простая царапина, и изо всех сил пытался скрыть факт ранения. Он запретил говорить об этом королеве или кому бы то ни было еще. Два дня он по-прежнему руководил осадой, которая должна была вот-вот закончиться успехом, и ему удавалось скрывать мучительную боль. Потом у него начался сильный жар, быстро развилось воспаление, и ему пришлось лечь в постель. Он лежал без сознания, бредил, и его капеллан Теобальд и капитан фламандских отрядов Маркади послали за Беренгарией и за Эсселем, который находился в Бретани.

Это известие привело Беренгарию в глубоко сомнамбулическое состояние. Задав один-единственный вопрос: «Ты поедешь со мной, Анна?» — она не вымолвила ни слова, пока мы не оказались далеко от дома, на пути в лагерь, куда торопились верхом в мягком свете одного из первых апрельских дней. Тогда она сказала:

— Говорят, смерть всегда наносит тройной удар.

Едва мы прибыли на место, она соскользнула с лошади, прежде чем кто-нибудь успел ей помочь, отряхнула одежду и, не смыв дорожной пыли, с распущенными по плечам волосами, направилась прямо к постели больного и осталась там. Она накрывала его одеялами, которые он тут же сбрасывал, разглаживала спутанные, влажные от пота волосы, подавала воду для утоления ненасытной жажды и в спокойные минуты не выпускала руки Ричарда из своей.

Он ее не узнавал. Лежа на подушках, он не отрывая глаз смотрел на парусиновую стену шатра. Лицо его было совершенно серым, если не считать темно-красных пятен, словно нарисованных на выдававшихся скулах. Губы растрескались и почернели, и за исключением коротких промежутков времени, когда глаза его закрывались и Ричард, казалось, впадал в дремоту, он исходил непрерывным потоком слов.