Наша община была небольшой, и матери не с кем было поговорить, кроме как со своей дочерью. По крайней мере, это не задевало ее гордость. В любом случае в этих обстоятельствах она ничего не могла поделать. В разговорах со мной мама находила какое-то облегчение, а ей оно было необходимо, чтобы выжить. Уйти от мужа, несмотря на то, насколько она была переполнена ненавистью, и на то, сколько унижений ей приходилось выносить, она не могла. Приходилось терпеть, что Бог ни пошлет. Жаловаться считалось признаком слабости и греховности, а мать не хотела быть в этом заподозрена. Я, тем не менее, была свободна от этих условностей. Наши дети оправдывают любую жестокость.

Когда мама рассказывала мне о том, как ее братья избили моего отца, ее глаза сияли гордостью. Она оправдывала их поступок, объясняя это тем, что, не припугни они его гневом Господним, мой отец убил бы меня еще до моего рождения. После этого я стала бояться отца еще больше, чем раньше, равно как меня начал пугать любой близкий контакт с матерью. Годы шли, и рассказы матери лишили меня последних следов преданности к ним обоим, которую я выказывала к ним раньше.

Будучи беспомощной жертвой пьяной ярости моего отца, мать всегда ставила над ним католическую церковь. Она ставила ее превыше всего. Ее преданность церкви приводила отца в ярость. Но он не возражал против принципов матери. Католицизм управлял ею. Хотя она набожно посещала службы и ревностно почитала авторитет священников, сна мало что понимала. Я осознала, что сильный дух и здоровая доза веры может помочь человеку справиться с ужасными испытаниями. Пьянство моего отца, нищета, попытки сохранить нам всем жизнь сломили дух моей матери. Она была религиозной, но ее вера была слаба. Она держалась за ритуалы и свечи, как утопающий за соломинку.

Все мои братья уехали из Охамора: Деклан и Брайан — в Бирмингем, где оба женились и обзавелись семьями, а Пэдди — в Лондон. Мы никогда больше его не видели. Помнишь, Тресса, когда ты была девочкой, я получила письмо из лондонской полиции? В нем сообщалось, что «Ваш брат Патрик умер в приюте в Кэмден Таун». Мое имя и адрес были написаны на клочке бумаги, который нашли при нем. Возможно, он носил его с собой, как напоминание о семье, а может быть, готовился к смерти, кто знает? Он был пропащей душой. Патрик мог стать врачом или великим музыкантом, если бы мой отец дал ему шанс получить образование. В конце концов все, что отец ему передал, это потомственный алкоголизм. Некоторые люди просто слишком слабы, чтобы выжить.

Мои женатые братья приезжали к нам дважды за двадцать лет. Их жены были нам чужими, а их дети говорили с английским акцентом. Мы приветствовали их, но воссоединение семьи было неловким. Они отсутствовали слишком долго, и от неуклюжих молодых людей, с которыми я боролась, будучи девчонкой, не осталось и следа. Они были чрезмерно вежливы, а это худшая услуга из всех, что брат может вам оказать.

Когда умерла моя мать, на похороны приехал только Брайан. Он сказал, что представляет так называемое Бирмингемское сообщество. Братья старались, но не смогли разыскать Патрика, а это было первым знаком того, что он пропал. Было обидно, что собралось так мало членов семьи. Моя мать страдала за нас, но страданием любви не купишь. Страданием можно купить только еще больше страдания.

Я боялась превратиться в свою мать. Поэтому я хотела убежать в Америку, и поэтому так много надежд возлагала на влюбленность. Я никогда не хотела попасть в ловушку обнищания чувств, которой является брак без любви. Даже сейчас, когда я рисую в своем сознании портрет матери в поисках какой-то общей мудрости, я вижу только ее длинное грустное лицо. Уголки губ опущены вниз, щеки прочерчены глубокими морщинами, ее лицо — это карта ежедневных страданий. «Бедная моя мама», — думаю я, но не чувствую к ней такого тепла, которое испытывала к матери Джеймса, хотя знала ее меньше года, или к Анне, тете, предавшей меня.

Одного знания, тем не менее, мало для того, чтобы женщина не превратилась в свою мать. Но в отличие от своей мамы я не скрывала жалоб со страдальческим, молчаливым, мучительным смирением. Я ныла по любому ничтожному поводу: крошек на ковре, разбитой чашки. Я была замужем за работящим человеком, который любил меня и никогда не допустил бы, чтобы со мной случилось что-то плохое, и все равно мне казалось, что я не могу перестать ныть.

Моя потребность постоянно что-то менять и улучшать в нашем укладе жизни была более всего продиктована скукой. Я любила нашего ребенка, я привыкла к мужу, я знала, что у меня хорошая жизнь, и все равно часть меня чувствовала себя обманутой в ожиданиях, которые были у меня в молодости. По мере того как я становилась старше, лелеемые мной фантазии казались все более и более смехотворными, пока наконец мне не приходилось с ними расставаться. Мой молодой человек не возвращался; я не стала домработницей у голливудской старлетки и не стала отираться вокруг фонарного столба на Парк авеню в розовой сатиновой юбке.

Всю свою жизнь я умела абстрагироваться от реальности и уходить в мир своего воображения, в то место, где я вечно улыбалась теплому солнцу, а руки Майкла обнимали меня за талию. Но после того как мне исполнилось сорок с небольшим, я утратила способность грезить. Облака, что уносили меня в поднебесные дали, рассеялись; когда я закрывала глаза, чтобы представить себе выход, все, что я могла видеть, — это собственное лицо, смотрящее на меня, говорящее мне, что нельзя быть такой тупой дурой. Казалось, когда я становилась старше, реальность обретала надо мной большую власть. Возможно, именно наши мечты делают нас молодыми. Молодящиеся пожилые женщины, может, и выглядят глупо, но, возможно, они счастливее тех из нас, кто старится и дряхлеет до времени. Так или иначе, обыденность жизни давила на меня, истощала мои силы и старила меня даже в собственных глазах. Я тосковала по чему-то, что послужило бы мне встряской. Мы ездили в Дублин, переклеивали обои, передвигали мебель в доме, подключали электричество, облицовывали камин. Мне всегда хотелось больше, больше и больше — я отчаянно искала чего-то, что отвлекло бы меня.

По правде сказать, я скучала неимоверно. В действительности все было так, как и собиралось оставаться до конца дней моей жизни. В этом доме, с этим мужчиной. Единственное, что я мечтала сохранить неизменным, была Ниам, но она как раз олицетворяла собой то, что точно изменится и уйдет. Я видела, как быт и повседневные ритуалы нашей жизни растягиваются в вечность. Работа по дому, проверка контрольных работ, встречи с родителями, обеды, богослужения, ежедневное выпекание хлеба, кроме как в воскресенье, удобное, приятное соглашение. Брак навсегда, и мир без конца — аминь.

Я ясно помню, как смотрела однажды вечером через обеденный стол на Джеймса, как он намазывал хлеб джемом слева направо, слева направо, и подумала: я настолько устала от его вида, что готова закричать. Утром, вечером он намазывает хлеб джемом слева направо вот уже сколько лет? Я не осмеливалась сосчитать. Мне захотелось швырнуть в него тарелкой, чтобы пробиться сквозь пелену его благостности, которая душила меня.

Если бы рядом не было Ниам, я бы, возможно, швырнула тарелку, и кто знает, к каким последствиям привел бы такой беспричинный всплеск эмоций.

Вместо этого я решила разрисовать курятник.

Мое желание драматических изменений вскоре исполнилось, но так, что это стало лишь еще одним испытанием моего терпения.

Глава двадцать первая

Когда ты видишь что-то каждый день, ты перестаешь это замечать. Я не могу печь хлеб, как моя бабушка, и это сводит меня с ума. Сколько часов я провела, стоя возле кухонного стола в Фолихтаре, глядя, как она замешивает тесто для хлеба? Бабушка пекла хлеб каждый будний день, причем последний на неделе каравай делался в субботу ночью, чтобы в воскресенье утром у нее не было других дел, кроме как привести себя в порядок к одиннадцатичасовой церковной службе.

На протяжении нескольких лет я пытаюсь представить детали, как бабушка пекла хлеб, но мои караваи по-прежнему далеки от ее, так что мне остается только сдаться.

Я помню дрожжевой запах теста в воскресный день, когда окна в доме бабушки и дедушки запотевали от жара из духовки, помню, как я открывала заднюю дверь, чтобы ощутить свежесть доведя на моей коже. Я помню, как я ждала, едва доставая подбородком до края стола, когда бабушка разворачивала кухонное полотенце и вынимала свежий каравай; я помню ее любимый нож, с желтой ручкой, — лезвие истончилось за годы затачивания — и как этим ножом бабушка разрезала свежий хрустящий хлеб, и как свежее масло таяло на соленом ломте. Я помню, как сладкий джем смешивался с его солоноватым вкусом и поражал мои детские представления.

Но я не могу вспомнить ничего, что могло бы мне помочь в выпекании этого чертова хлеба! Не помню, как бабушка месила тесто, и никакой маленькой уловки, которую она наверняка мне показывала, я тоже не помню. Я только ясно помню, как, уже замесив тесто, она пробегала пальцами по поверхности стола, подбирая каждую крошечку, чтобы добавить ее к тесту.

Она говорила:

— Не растрачивай продукты впустую, но и не скупись на них.

Я уже истратила мешок муки и галлоны сливок, пытаясь повторить хлеб моей бабушки.

В наказание я сегодня совершаю последнюю попытку наладить контакт с мамой Маллинс.

Да. Мы идем туда на воскресный обед. Снова.

Первый воскресный обед прошел ужасно для нас обоих, и я была уверена, что мы достигли взаимопонимания. Я и твоя мама, Дэн, просто несовместимы, так что не совмещай нас. Довольно первого причастия маленькой Дирдре.

Но потом наступил день рождения какого-то племянника, юбилей и первый подходящий для барбекю день в этом месяце. Однажды Дэн, умоляя меня пойти, сказал, что его маме «одиноко», поскольку близняшки уехали на шесть недель в отпуск. Я собрала специальную корзину для пикника, чтобы поднять настроение этой одинокой старой леди, и обнаружила, что в доме целая толпа родственников, как обычно. Так или иначе, сегодня будет уже седьмой раз, когда мы приходим на воскресный обед к маме Маллинс. Приходить стало нормой, а не приходить — большим предательством. Должно быть по-другому.

Ах да, предстоит ли нам отведать жаркое из молодого барашка с розмарином и молотым черным перцем, подаваемое со шпинатом? Или нам достанется цыпленок в горшочке с молодым картофелем и морковками в фисташковом масле? Или, может быть, нас будут потчевать традиционным ростбифом с кровью, подаваемым со свежим щавелем и маленькими йоркширскими пудингами?

Нет.

Будет то же, что и каждую неделю: обычные тошнотворные блюда жареных кусков, которые не укусить, застревающих в кишечнике, с какими-нибудь готовыми салатами из супермаркета, политыми синтетическим майонезом.

А я еще переживаю, что у меня хлеб не слишком хорошо получается!

По-настоящему меня пугает то, что я могу привыкнуть. То, что я слишком часто подвергалась кошмарным переживаниям этих семейных сборищ, сделало меня несколько более терпимой. На прошлой неделе я не стала завтракать, чтобы за обедом есть с большим аппетитом. Я съела сосиску, равную моему весу, и выжила.

Дэн начинает настаивать, что нам стоит приходить к его маме каждую неделю, а мне уже лень возражать.

Мне не нравится приходить, но я могу это вынести. И похоже, что мне потребуется больше твердости, чтобы противостоять этому. Но, с другой стороны, должна ли я испытывать тошноту и отвращение, чтобы гнуть свою линию? Разумеется, было бы здорово, если бы простое нежелание приходить было уважительным извиняющим обстоятельством. Похоже, я теряю внутренний стрежень; и честно говоря, меня действительно пугает, что я привыкаю к этому. Если ты уже не замечаешь, что семья разрозненна, значит, ты стал ее частью.

Мне всегда казалось, что я получила очень беспорядочное воспитание: мать-чудачка, которая хотела быть художницей, у меня не было отца. Но сейчас я понимаю, что это было просто нетипично. Есть разница. Я знаю, что меня любили, мой дедушка вполне заменял мне отца, и, хотя у моей матери были свои недостатки, я всегда могла с ней поговорить. Мои школьные друзья завидовали тому, как свободно мы с Ниам общаемся друг с другом. А матери могут совершать и более тяжкие преступления, чем выказывать желание, чтобы ты называла ее по имени, или иметь привычку «варить» твою одежду.

В семье Дэна успешно говорят ни о чем, но в целом его родные — ядовитое гнездо, в которое я не могу соваться.

Да, хорошо, я могу туда сунуться.

Это Эйлин. Она холодная, критичная; все, что она делает для своих детей, это наседает на них, чтобы они приходили, а потом швыряет им порции дрянной еды и неодобрительно взирает на их спутников.

Добрая хозяйка, а?