— Ой!

— Я думала, что ты УМЕР!

Он был как будто бы раздосадован и пристраивал свою ушибленную руку поудобнее.

— Извини, что разочаровал тебя!

Я почувствовала, что позади меня завозился Джерри, и напустилась на него как фурия, прежде чем он успел ретироваться.

— А тебе придется, черт побери, кое-что мне объяснить…

— Прости, Тресс, клянусь, я пытался дозвониться до тебя еще раз, но телефонная будка в больнице была занята, а мой мобильный вырубился и…

Я в жизни так не злилась. Я дошла до ручки.

— Не вини Джерри, детка, это моя вина. Я отвлекся от дороги на секунду, а потом там кусок дерева подвернулся, или что-то вроде того…

— В следующую минуту — бум, он падает, а я за ним, и — бах!

— И я упал на бок, и следующее, что я помню…

— ЗАТКНИТЕСЬ, ВЫ ОБА!

Мой голос превратился в рев, я сама его не узнавала.

— У вас обоих большие неприятности.

Я схватила Дэна и заметила, как он нахально по-мальчишески подмигнул Джерри, и тогда впервые с того момента, когда я вошла, я осознала, что они оба изрядно пьяны. Это меня добило. Не помню, что я сказала потом, но я помню, что это был кипящий поток сознания, содержавший ссылки на то, что я — не его мать, что они оба, как дети, что я — очень важная персона, которой не нравится, когда ее безо всякой на то причины заставляют тащиться через всю страну, и что я всегда говорила: этот чертов мотоцикл — машина смерти, и Дэн больше никогда на него не сядет. Больше никогда.

Дэн кивал и старался выглядеть раскаявшимся, но я видела, что он подмигивает Джерри, стоявшему позади меня, и на его губах появляется улыбка.

Ненавистные ублюдки. Они еще смеются надо мной.

— Эта рука сломана, Дэн?

Мне нужно было понять, насколько он травмирован, чтобы правильно рассчитать силу удара.

— Нет, просто…

— …сломана. Просто… — встрял его соучастник.

Прямо Аббат и чертов Костелло.

Я буквально топала ногами, настолько я была зла. Я не знала, что мне с собой делать, мне хотелось стукнуть их головы друг о друга.

Потом у меня появилась идея.

— Ладно, — сказала я, — хватит.

Они последовали за мной в гараж, где я схватила молоток с Дэновой полки для инструментов и со всего размаха ударила по мотоциклу, пробив в его боку значительную дыру. Сзади раздался дружный испуганный возглас.

Мне было наплевать. Это было откровением — насилие приносило облегчение.

Я ударила снова. Двое мужчин закричали:

— Нет!

Дэн схватил молоток, в то время как Джерри бросился на колени перед своим возлюбленным «кавасаки» и молил его о прощении за то, что поставил его на пути обезумевшей женщины.

Я повернулась и случайно задела больную руку Дэна.

— Ай! — вскрикнул он.

— Я ДУМАЛА, ЧТО ТЫ УМЕР! — закричала я, а потом со своим передернутым судорогой, злым лицом посмотрела ему в глаза. Так мы стояли мгновение, впившись друг в друга глазами, потрясенные силой эмоций. Я мысленно вернулась назад к нашей первой ночи, когда я не могла поверить, что этот привлекательный незнакомец желал меня; к той бессознательной простоте, с которой Дэн в меня влюбился, и его твердому желанию следовать велению своего сердца.

Если такую женщину, как я, спросить, чего еще ей надо, она всегда что-нибудь придумает.

Но я не хотела потерять Дэна, и я не сознавала, что он мне настолько нужен.

И он не сознавал.

Дэн подошел ко мне и обнял меня здоровой рукой. Даже такой, однорукий, он все равно был сильным.

— Ты можешь мне доверять, детка, я не умру. По крайней мере, не теперь.

Когда он это сказал, я осознала, что, хотя я никогда не доверяла собственным суждениям, я всегда могла полностью доверять суждениям Дэна.

Тогда я поняла, что в моей жизни есть только один человек, которому я могу по-настоящему верить. Мой муж.

Глава сороковая

Джеймс умер во вторник. Я это помню, потому что следила за погодой, ожидая дождя. Все лето яростные бури, бушевавшие так, что я боялась даже выходить из дому, сменялись победоносными солнечными днями, и тогда наш скромный пейзаж становился цветным и ярким. В этот день было не так. Было безветренно и пусто: блеклый день, когда все выглядело так, как всегда. Ни красоты, ни боли, лишь обыденность.

Я помню, что ни о чем определенном не думала, лишь о том, что это самый обыкновенный день, а не бывает дня более обычного, чем вторник, который не о начале, не в середине и не в конце недели.

Джеймс выглядел таким сонным в то утро, что я решила отложить ежедневный туалет и дать ему подремать. В середине утра я дала ему болеутоляющие и засуетилась по комнате, болтая о каких-то глупостях, о кошке Маннелли, которая вытаскивала овощи, что ли. Я стала это делать, только когда Джеймс заболел. Я сделалась болтливой, извергала целые потоки бессмысленной болтовни, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся от его слабости и молчания. Иногда Джеймс поднимал руку, чтобы показать, что я его утомила. Но я могу сказать, что в тот день ему доставляло удовольствие слушать меня. Не мои слова, конечно, а просто звук моего голоса.

На обед я сделала картофельное пюре с беконом и капустой. Джеймс теперь ел очень мало, но я решительно готовила ему диетическую пищу. Каждый день я готовила ему хорошую еду и беспокоилась и ныла, когда он не ел. Я не сдавалась.

В этот вторник я сдалась. Он попросил на обед теплого молока с хлебом. Он, как ребенок, сказал только:

— Мякишей.

Пока я его кормила, я продолжала болтать. Моя глупая словесная ерунда уравновешивала его физическую немощь, отвлекала от унизительных салфеток, и ложек, и жидкой пищи, поэтому я неосознанно сплетничала.

— И вот я говорю Мэри: «Начни заново, и на этот раз с подробностями. Расскажи мне, что он тебе сказал, а потом, что ты ему ответила…»

Я вытерла Джеймсу рот, и тогда он поднял руку и взял меня за запястье.

Я подняла глаза к потолку, чтобы показать ему, что понимаю его. Он просил меня остановиться, пока не сошел с ума, и я замолчала, не договорив.

Джеймс покачал головой и попытался сжать мое запястье сильнее, у него не получилось, и его рука скользнула по моей, но он ее не выпустил. Он хотел что-то сказать, но, казалось, не мог.

— Что? — спросила я и начала перечислять по списку. — Яблочного желе? Чаю? Газету? Хочешь, чтобы я почитала тебе газету? Включить телевизор?

Джеймс отрицательно покачал головой, будто не мог говорить, но его лицо было подвижным, и я видела, что в нем была энергия. Я рассердилась.

— Говори, старый дурак. Скажи мне, чего ты хочешь.

Джеймс откинулся на подушку, закрыл глаза и заговорил. Это был едва слышный шепот, но я ясно его слышала.

— Скажи, что любишь меня.

Я была ошарашена.

Джеймс разрушил то понимание, что существовало между нами на протяжении пятидесяти лет, — наш молчаливый договор. Он был моим мужем, но мое сердце всегда принадлежало другому мужчине. Джеймс это знал. В ту ночь, когда умерла его мать, Джеймс сказал мне, что любит меня. Я так ничего ему и не ответила. С того дня он понимал, что, если уж я не сказала этих слов, чтобы утешить его, я уже никогда не скажу ему их.

Сейчас он умирал, и это было больше похоже на манипулирование, чем на просьбу.

Глаза Джеймса по-прежнему были закрыты, когда он снова повторил свою просьбу: еще тише, как будто самому себе. Повторил вопреки скромности, вопреки надежде, вопреки моей молчаливости:

— Скажи, что любишь меня, моя единственная Бернардина.

Я знала, что он ждет. Из всего, что я когда-либо делала для Джеймса, это было единственным, чего он хотел. Возможно, потому, что он знал, что это было единственным, чего он никогда не получит.

Зазвонил будильник возле кровати, а это означало, что ему пора было принимать лекарства. Мы оба замялись, но перед тем, как я встала, чтобы занять себя, у меня было такое чувство, что мне стоит на мгновение задержаться, чувство, которое шло будто бы и не от меня, будто бы кто-то удерживал меня на стуле.

Я смотрела на этого человека, которого знала всю свою жизнь. Человека, которого я не любила, с которым я прожила дольше, чем со своей матерью, отцом, с ребенком. Человека, который был мне чужим, когда я выходила за него, и который, тем не менее, стал моим самым лучшим другом. Человека, от которого я старалась отгородиться, но который все же знал меня лучше, чем кто бы то ни был.

Я не пошла за его таблетками, вместо этого я осталась сидеть и впервые заметила, насколько он хрупок и истощен. Казалось, что Джеймса уже нет в комнате. В нем не осталось ничего от крепкого, элегантного школьного учителя, солдата, отца, мужа. Все, что осталось, было едва дышащей тенью души, просящей любви. Не спрашивающей, любила ли я его или любила ли я его когда-либо, а просто желающей, чтобы я сказала слова: «Я люблю тебя».

Хотя бы один раз. Этого одного раза было бы достаточно, чтобы освободить его.

В тот момент то, что всю жизнь казалось мне невозможным, вдруг показалось простым. Мне не обязательно было любить Джеймса, чтобы сказать ему, что я его люблю. Мне просто нужно было произнести: «Я тебя люблю».

Джеймс ненадолго закрыл глаза, и его губы в последний раз произнесли мое имя.


В тот момент, когда его не стало, на меня снизошло озарение.

В тот момент, когда я впервые сказала своему мужу, что люблю его, я осознала, что это было правдой.

Я целый час его обнимала и повторяла: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя» — снова и снова в пространство нашей опустевшей комнаты. Я представляла, как душа Джеймса в потоке моих слов уносится в окно и дальше на Небеса. Сколько нужно слов, чтобы донести душу до Небес? Сколько «я люблю тебя»?

Мне должно было казаться, что я говорю это слишком поздно. Но это было не так, и это было моим самым великим откровением.

Джеймс был любовью моей жизни.

Не той, которой я желала, не той, о которой мечтала, но мечты и желания не живут в реальном мире.

Джеймс был моей жизнью. Моей реальностью.

Любовь может жить в твоем сознании и в твоем сердце, и она может быть тем, чем ты захочешь. Моя любовь к Майклу Таффи за исключением того первого славного лета была фантазией. То, что я делила с Джеймсом, действительно принадлежало мне. Любовь, которая живет в мире и требует жертв, компромиссов, взаимности, терпения — осязаемая, суровая, нежная любовь — она реальна. Это та любовь, к которой ты можешь прикоснуться, и она может успокоить тебя, поддержать и защитить: любовь, чей запах и вкус кажутся знакомыми, пусть и не всегда сладкими. Любовь, которая не больше того, чем со временем могут стать кожа и дыхание, необходимая, как вода.

Наследство, которое мне оставил Джеймс, было его доверием. Он никогда не обвинял меня в том, что я была плохой женой, любовницей или матерью, хотя я не состоялась ни в одной из этих ролей. Он верил в мою любовь к нему, хотя за всю нашу совместную жизнь мы ни разу об этом не говорили. В моем чувстве долга по отношению к нему Джеймс видел любовь, и, хотя мне никогда не хватало смелости признать это, он был прав. Я смотрю на охотничью сумку, на которой я вышила его инициалы; на подголовник, что я смастерила для его кресла и на котором остался отпечаток его спящей головы, — и я думаю, что каждая вещь, которую я для него сделала, каждая сдобная лепешка, что я испекла, каждая корка, которую я срезала, каждый лист латука, что я вырастила, содержал, возможно, частичку любви. Но и этого было довольно.

Джеймс помнил каждый мой жест, так что в конце своей жизни я знала: он чувствовал себя любимым.

Ему просто было нужно, чтобы я сказала это перед тем, как его не станет. Хотя я верю, что он знал: мне тоже нужно было это сказать вслух.

Джеймс был любовью моей жизни, потому что я разделила с ним мою жизнь. Совершенно мистическим образом.

Мой муж был моим хлебом и маслом, моей пищей, а Майкл? Ну, он был только джемом.

Так в конце концов, вопреки самой себе, я полюбила своего мужа. Неохотно и не полностью.

Но что в жизни вообще может быть абсолютным?

Только смерть.

10. Согласие

Можно заключить соглашение с любовью, но невозможно по-настоящему любить без согласия

Ирландское жаркое

Это рецепт не моей бабушки, а моей собственный. Потому что иногда, независимо от того, какое удовольствие ты испытываешь от чужой работы, ты не можешь найти замену рецепту, который создала сама.