– Уйди, прошу тебя, уйди, – прошептал он только и снова повалился на кровать, думая о том, насколько он бессилен, жалок и слаб.

Промучившись ещё несколько часов в постели, Джон всё же встал. Он не мог прекратить думать о том, как отвратительно грубо он поступил с Адель, какое лицо было у неё при этом. Чувство отвращения к себе поднялось в душе юноши; его затошнило от этого, а, может быть, от сотрясения мозга, однако Джон нашёл в себе силы подняться; он вышел из комнаты и, скрестив руки на вздымающейся отрывисто груди, пошёл каяться перед Адель.

Девушка сидела на самом твёрдом в комнате стуле, скрестив аккуратно ноги под собою; она вышивала и была необычайно расстроена. Когда герцог вошёл и откашлялся тихо, она подняла на мгновение нежный взор чистых глаз своих, строго взглянула на Джона, и вернулась к своему спокойному занятию. Мортимер постоял немного на пороге, дожидаясь, что вот-вот Адель обратит на него внимание, но она не отрывалась, упорно не замечая его.

– Ладно, Адель, прости меня, – раскаялся Джон, садясь на край дивана, – можно я буду говорить на русском? – Девушка не отвечала, – Я был не прав, и ты не представляешь, сколько… ладно, вздор. Обижаешься? – вопросил он вновь, помолчав немного. Адель легко качнула головой и отложила пяльцы в сторону.

В глазах её цвета изумруда отразилось былое оживление, она улыбнулась, но только уголками губ и довольно сдержанно отвела взгляд. Посидев немного без движения, она повернулась к герцогу и наклонила немного голову, пытливо поднимая тонкие брови. Неловкая пауза зависла в звенящем воздухе душной комнаты; Джон не имел широкого опыта общения с немыми людьми, потому сейчас он не понимал, чего Адель от него хочет. Девушка вдруг залилась беззвучным, но таким искренним смехом, что Джон невольно улыбнулся, потом она легко поднялась, взяла листок и красивыми, большими буквами написала: «Расскажи мне, Джонатан, что так гложет тебя?», а после перевела взгляд своих умных глаз на герцога и светло улыбнулась. Глядя не её нежное, благородное лицо, Джон почувствовал, что и так невыносимая боль его только усилилась, но он всё же с усилием улыбнулся и потёр озадачено лоб.

– Голова болит ужасно, должно быть, эм, последствие травмы, – изрёк он, не глядя в лицо девушке. Адель доверчиво, как-то по-детски взирая на него, покачала головой и вновь замерла.

Напряжённое молчание прервал Джон, когда не смог больше чувствовать любопытного взгляда графини на себе и знать, что она жаждет задать вопрос, но просто не может сделать этого.

– Ты ведь и так знаешь, не так ли? понять просто хочешь, правда ли то, о чём говорят? – девушка прикусила губу и кивнула, немного зардевшись, – Что ж, я не знаю, какие именно сплетни летают по дворцу, но единственно верно то, что я лишь хочу справедливости для Романовых, – голос его дрогнул, когда он вспомнил лица друзей своих, – Я не хочу сказать, что личного интереса я не имею, не говори, не думай, точнее, но я не хочу смешивать политику и личную жизнь. Однако, – добавил он, помолчав, – я, видимо, не вполне справляюсь с этим, раз по голове-то получил, – Джон болезненно улыбнулся. Адель тоже усмехнулась, но всё же любопытство не покидало её лица. Тогда Джон рассказал ей всю историю знакомства с русскими, начиная со дня приезда Императора российского в Лондон и заканчивая последним письмом от Владимира. Пока герцог рассказывал, Адель сидела так тихо, что казалось, что она вовсе не дышит, пристально глядя в его миндалевидные глаза. Когда Джон рассказывал об Александре, описывал девушку, её внешность, повадки, странные привычки, он забывал, что он в Англии, что он не видел княжну с самого начала войны, сердце его замирало и проваливалось куда-то временами, закрывая глаза, он видел её смоляные очи и золотистые душистые волосы, слышал голос, который срывался и пропадал, когда она прощалась с ним. «Будь осторожен, пожалуйста, хотя бы ты», – попросила она его тогда. Она была так встревожена; образ её навсегда врезался в память герцога.

Джон ужаснулся, поймав себя на том, что он содрогается всем существом своим сейчас, вспоминая княжну, он впервые ясно понял, что есть что-то в чувствах его нетронутое, потаённое, что Александра естественная, никогда не пытающаяся быть кокетливой или привлекательной, эта странная Александра пленила его сердце и сковала разум, и ничего, и никто на свете теперь не мог заменить её.

– А теперь я здесь, а они все там и всё, что я смог сделать – упасть на снегу, получить сотрясение мозга и мучить теперь тебя, рассказывая о том, что исправить, – он нахмурил лоб, – никак не могу, – закончил он свой рассказ.

Адель сочувственно смотрела на герцога, когда тот, согнувшись на диване, поник всем телом и, не размыкая глаз, замер. Когда он почувствовал тепло мягкой руки её на своей спине, чувство страха на мгновение охватило его, и он отдёрнулся, глядя на неё из-под опущенных бровей. Адель тоже отдёрнулась, не то чтобы испугавшись, но явно разволновавшись за герцога. Джон вдруг резко встал, сам будто не контролируя себя, и вышел нервно из комнаты, даже не взглянув на оставленную им девушку. Только голова его коснулась холодной, белой подушки, он заснул и проспал всю ночь, не просыпаясь, впервые за последние дни.

Утром Джону просто не хотелось жить. Ему было истинно противно то существо, которое он представлял собою; мало того, что он мучился из-за дела Романовых, так он теперь и за Адель корил себя, и за Александру, точнее за чувства, которые внезапно открылись в душе его, он чуть ли не ненавидел себя за это, но оказалось, что от столь едкого чувства не избавиться в миг обнаружения его, а что ещё ужаснее, что Джон вовсе не хотел забыть Александру, образ которой он страстно оберегал в памяти своей.

В девять часов утра к Джону зашёл доктор Стоунберг, по-немецки сказал ему (он взял в привычку говорить с герцогами Мортимер на немецком языке), что «реконвалесценция82 проходит ладно, только теперь с психологом бы ему поговорить складно было бы». Джон только молча выслушал его, спросив его о самочувствии отца своего и попросив его так же зайти к нему, а после отвернулся к большому, растянувшемуся на всю стену окну и долго, не отрываясь, смотрел на белые, плывущие в такой беспечности и невесомости облака, не о чём не думая и ничего не чувствуя, кроме непрекращающейся боли.

Погода была неоспоримо хороша: слабое зимнее солнце светило, казалось, изо всей силы, ветра не было, и только лёгкие и крупные снежинки падали на землю, переливаясь всеми цветами радуги. Вся эта безграничная жизнерадостность природы раздражила герцога, и он вышел нервно из комнаты и пошёл бродить по затемнённым грустным коридорам огромного особняка. Исходив родной третий этаж вдоль и поперёк, Джон спустил на второй и стал рассматривать картины и фотографии там. Он смотрел не внимательно, потому что знал всё тут наизусть; он знал, что Сикстинская Мадонна никогда не опустит рук своих, а Джоконда не предаст своей загадочной улыбки. Однако была среди прочих одна фотография, у которой Джон задержался, он вглядывался в неё столь пристально впервые за многие годы. Он стоял, словно очарованный, и вглядывался в людей с фотографии: статный мужчина с блистающими светлыми глазами держал за руку красивую и невероятно выразительную женщину с длинными кудрявыми рыжими (последнего не было видно, но Джон просто знал это) волосами и невозможно большими и наполненными энергией глазами. На руках её, посередине композиции сидел маленький, едва ли годовалый, но довольно красивый светлый ребёнок, он, невинно улыбаясь, доверчиво глядел на Джона с фотографии, вовсе не боясь и нисколько не стесняясь его. Джон грустно рассматривал фотоснимок, когда почувствовал, что кто-то стоит позади него. Это, конечно, была графиня де Клер. Она тоже внимательно рассматривала фотографию, улыбаясь, а когда увидела, что Джон заметил её, сделала неглубокий реверанс и кивнула на снимок, спрашивая, как бы: «ты ли это?» Она была почти что уверена, что ответ получит положительный, но Джон покачал тихо головой и снова обратился к изображению.

– Знаешь, – промолвил он, переводя глаза с ребёнка на женщину и назад, – я ведь их совсем не помню. Ты поняла, должно быть, что это герцоги Мортимер, – Адель кивнула, хоть Джон и не оборачивался к ней, – а это ангельское создание на руках моей матери, только взгляни на неё: Эмма Трэйс – первенец и долгожданный ребёнок их. Знаешь, мой отец, он обожал свою супругу, он ведь жил ради неё, однако они долго не могли зачать ребёнка. Чего они не делали только, а с ребёнком им не везло. Врачи сказали, что уж не получится ничего и что, должно быть, Аделайн Анна Мортимер – бесплодная женщина, посему врачи даже советовали отцу наложницу себе завести, чтобы та и родила наследника, – Джон усмехнулся печально, – он их чуть ли не поубивал. Когда маме исполнилось тридцать лет, они с отцом уж и надеяться перестали, знаешь, а никогда судьбу не угадаешь; на тридцать втором году жизни Аделайн родила прелестную девочку, которая вскоре стала всеобщей любимицей. Через два года герцогиня вновь родила, однако на этот раз не всё было столь благополучно. Мальчик родился абсолютно здоровым, однако сама Аделайн потеряла много крови, отчего и скончалась на руках мужа своего. Отец очень горевал, начал много пропадать на работе, он практически не занимался нами – детьми; говорят, когда Эмме было всего четыре года, она начала живо интересоваться, кто это там такой лежит в кроватке напротив, начала играть со мною. Говорят, так же, что только она могла рассмешить меня и унять, когда я плакал. Однако свершилась новая катастрофа, видишь ли, год холодный выдался тогда. Пятилетняя Эмма после купания спустилась вниз, к отцу, но тот не обратил на ребёнка внимания, его позвали врачи: наследник имени заболел. Девочка грустно сидела на диване, а потом взяла, да и шмыгнула на улицу, а никто в тревоге и суете и не заметил этого, – Джон прервался и развернулся на Адель; девушка была взволнована, она понимала, чем именно закончится эта история, – Через несколько недель Эмма умерла от воспаления лёгких, и получилось так, что, я виноват. Я убил мать и сестру, которых обожал мой отец. Понятно теперь, почему он так ненавидит меня? – теперь Джон ровно и задумчиво глядел куда-то рядом с Адель, но не видел её, он ничего не видел. Никому он ещё не рассказывал услышанную от своей няни историю, и теперь впервые он признался самому себе в виновности своей. Глаза его потухли окончательно, и он молча побрёл в свою комнату, не глядя по сторонам и вообще не поднимая головы своей.

Последующие два дня Джон не выходил из своей спальни, не ел, не спал и никого не допускал к себе. Лишь на третий день Адель зашла к нему, а он не выгнал её, он совсем погас за последние дни, побледнел так, будто все жизненные силы его испарились и вышли из него теперь навсегда. Адель тихо, молча, конечно, вошла в комнату и стояла несколько времени у двери, как бы теряясь, не решаясь пройти, однако, когда Джон поднял на неё свои пустые глаза, она поняла, что агрессия его ушла, что он нуждается теперь в обществе, в её молчаливом и умном обществе. Когда она подошла к кровати герцога, на которой сидел он, подвернув ноги под себя и глядя далеко перед собою в окно, когда она подошла к нему, жалость, скорее сочувствие, сжало сердце её, и она, изо всех сил стараясь не заплакать, положила дрожащую ладонь свою на его плечо и протянула ему только что пришедшее в Уинчестер письмо. Джон долго смотрел на трепещущий конверт, будто бы не видя его или просто не понимая, что это такое, он даже сначала не взял его, он только перевёл внимание на глаза Адель, в которых холодными кристаллами застыли слезы, а потом как-то более живо посмотрел на письмо и как-то неестественно глубоко вдохнул. Он выхватил конверт и застыл, лишь на половину раскрыв его, будто бы его одолевали глубочайшие сомнения: открывать его или же нет, но после, сжав челюсти, он всё-таки раскрыл и жадно, долго читал пришедшее письмо.


«1 ноября 1917 года, Чёрные пруды, Петроград.

      Дорогой мой Джон,

Как надеюсь я, что письмо это дойдёт, наконец, до адресата, а надежду мне даёт на это длинный путь, который оно проделает, который мы постараемся ему обеспечить. Простить прошу меня за некую несдержанность мою или, быть может, и развязность даже, но я ненавижу тех людей, которые пришли теперь к власти у нас, под гнётом которых все умные люди страны находятся и должны прятаться по грязным и тёмным углам, как какие-то крысы. Пьяные разгульные матросы и рабочие, вот, кто в почёте теперь и живёт спокойно и легко.

Ох, как отвратителен мой эгоизм, как омерзительно всё это жалобное блеянье, ведь я не удосужилась и спросить, как дела твои, ведь продолжается ещё в Европе война? Я так надеюсь, что ты жив и здоров, что читаешь письмо это (если вообще читаешь) не в окопах и не в госпитале. Не могу даже надеяться, что ответ мне посчастливиться прочесть, нет, не допустят его теперь к нам. Что же, а пока я расскажу тебе, что единственная отрада моя, что мама и Наташа с детьми теперь в Чикаго с сестрой моей – Ольгой, и что безопасность их будет, непременно будет обеспечена. Пока репрессии наполняют страну; неба не видно от дыма заводов, общаться с друзьями, родными, в России находящимися, возможности нет, что уж говорить про тебя, милый Джон, когда ты за тысячи миль от нас.