– Царица всегда ждет меня, раб, – грубо ответила матрона.

– Я провожу тебя, почтенная Гельведия, – сказал нумидиец. Не удостоив его взглядом, женщина двинулась дальше.

Августа покоилась на ложе. Она скорее лежала, нежели сидела, вытянув ноги и нимало не заботясь о задравшейся цикле, обнажившей бледно-розовые бедра. Невольницы, двигаясь медленно и лениво, расчесывали блестящие волосы царицы, украшали ее грудь драгоценностями, а пальцы – перстнями. Августа устремила свой взор на свод покоя, безучастная, бессмысленная, похожая на изваяние.

– А! Это ты…

– Почему ты не развлечешь себя музыкой? – спросила Гельведия. – Разве не угнетает тебя тишина гинекея? Пусть придут невольницы со свирелями. Они так мило прикасаются к ним губами, еще не остывшими от мужских поцелуев… Или вели явиться танцовщицам. Пусть танцуют!..

Тут матрона заметила на столике возле трехрожковой лампы кратер с темным вином, наполовину уже осушенный. Она перевела свой медлительный взгляд на царицу:

– Не гневайся, – проговорила она. – Позволь предостеречь тебя. Оставь свои дионисии в душных кубикулах. Выйди, покажи себя Риму.

– Риму? – Августа запрокинула голову и громко захохотала. Рабыни испуганно отдернули руки. – Риму лучше не видеть меня!

– Отчего?

– Тебе известно, что Рим опротивел мне… Нет! Весь свет!

– Ты как будто поражена тяжким недугом?

– Да, Гельведия. И мне известен этот недуг. Я пресыщена всем.

– Разве можно пресытиться наслаждениями?

– Наслаждения! К ним так стремишься, жаждешь их, а после начинаешь ненавидеть.

– Царица! Что нам остается в этой жизни, кроме наслаждений!

– Ну… Может быть, смерть?

– О! Ты – божественная. Я же хожу по земле… К чему смерть, царица? Мы на великом пиру жизни. Возьми от нее все! Что может быть прекраснее света, дыхания?

– Ты счастливее меня, – сказала Августа со вздохом. – Вот, взгляни. Все это и много-много больше я готова отдать за то, чтобы снова стать прежней! – она принялась лихорадочно срывать с себя ожерелья, запястья, перстни. – Это – ничто, понимаешь ли ты?! Ничто в сравнении с юностью, красотой, жаждой жизни!

Августа швырнула украшения на пол, и драгоценности со звоном рассыпались. Невольницы бросились собирать их.

– Оставьте! Уйдите! – приказала Августа.

Девушки побежали к выходу. Царица молниеносно схватила со столика нож и бросила им вслед… Потом со смехом повалилась на ложе:

– Знаешь ли ты, Гельведия, какая тоска! Какая пустота вокруг… словно на дне пересохшей амфоры, – проговорила царица, безразлично глядя на матрону и равнодушно накручивая на палец шелковистую прядь. – Мой муж возится с самыми непотребными проститутками… О, благой Зевс! Он сам выщипывает у них волосы и находит это занятие непротивным императору! А его бесчисленные наложницы – глупые рабыни, чужие жены, музыкантши! Это ожесточило мое сердце. Не могу выносить его грубые соития, которые он называет «постельной борьбой», точно это упражнение! Я чувствую, как от него исходит зловоние лупанариев.

– Царица, разве не платишь ли ты своему венценосному супругу той же монетой? Так зачем сокрушаться о том, что есть?

– Ты права, почтенная матрона. Знаю тебя. Знаю, что у тебя на уме.

Августа выпрямилась. Гельведия взяла гребень и стала причесывать густые темные волосы царицы, касаясь чувствительными пухлыми пальцами ее шеи и мочек ушей. Потом она приблизила свои губы к уху Августы и что-то медленно и сладострастно зашептала. Императрица слушала, закрыв глаза, и смутная, исполненная порока улыбка блуждала по ее лицу.

– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!

– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…

– После я не могла вспоминать об этом.

– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…

Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.

Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.

– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!

И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.

ГЛАВА 4

С Виминальского холма стекала толпа, шум оглушал узкие молчаливые улицы с высокими, в несколько ярусов, домами, двери которых поспешно запирались. От Эсквимина бежали люди, выкрикивая имена Юпитера, Юноны и Минервы – покровительницы императора. А имя самого императора не сходило с уст уже много дней, лишь только разнеслась весть о новых играх. Все еще помнили великолепные празднества в честь Столетних игр, ради которых Домициан пошел на хитрость: он отсчитал срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе.

Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.

Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.

На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.

Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.

В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.

– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…

– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.

– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!

Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:

– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.

Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.

В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.

Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.

Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:

– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца: