– Рад вас видеть на искусстве Древней Греции. – Его глаза осмотрели комнату, убедившись, что последний студент покинул ее. – Моя семья посетила ваш концерт на прошлой неделе. Все уверены, что это триумф.

Я поблагодарила его, почувствовав облегчение от того, что причина, по которой он хотел поговорить со мной, не относится к активности на занятии. Но облегчение длилось недолго.

– Могу я спросить, что заставило вас выбрать мои занятия? Первокурсники обычно начинают с основ искусств.

– Я люблю историю искусств. А искусство Древней Греции было самым близким к моему дому.

– Дому?

– Я имею в виду мою страну, Болгарию.

– Ах, да. Прямо в сердце Восточной Европы, рядом с Грецией. – Он говорил разочарованно. – Меня никогда не перестанут удивлять музыкальные таланты таких Балканских стран, как ваша. Несущие в себе некую… тревожность. Едва уловимое волнение, уходящее в прошлое настолько, что, можно было бы сказать, оно практически в крови.

Можно было бы. Или он на самом деле это подразумевал?

Я заставила себя посмотреть ему в глаза.

– Вы слышали, как играют другие болгары?

– Да, определенно слышал. – Он взял лист бумаги и пристально на него посмотрел, как будто пытаясь извлечь что-то из глубин памяти. – Мисс Славин, я надеюсь, вы позволите мне небольшое отступление от учебного плана.

– Отступление?

– В некотором роде. Ваша первая письменная работа будет в пятницу, и я всегда оставляю ее тему открытой: выбрать греческую вазу и рассказать, какой миф, по вашему мнению, она изображает. У каждого свои предпочтения, поэтому возможность выбора помогает студентам воодушевиться. В вашем случае, однако, определенный сосуд вызывает у меня особый… могу я сказать, резонанс?

Листок опустился на стол, уже лицевой стороной ко мне. На нем оказались две фигуры, тонкие, будто вырезанные из тщательно прорисованного мультфильма: человек, держащий лиру, и человек, готовый внимать звукам.

– Ваза на витрине внизу. Вам не составит труда найти ее.

Принстонский музей искусств, ну конечно. В Болгарии было неслыханно, чтобы университет владел собственной коллекцией предметов искусства, не говоря уже о целом музее. Но опять же, со стоимостью обучения тридцать три тысячи долларов в год, с чего бы Джайлсу заставлять писать нас работы, глядя на фотографии, когда оригиналы были всего в шаге?

Я взяла у него лист. Возможно, мне стоило насторожиться. Может, мне следовало подумать над тем, что система оценивания подразумевает правила (относиться к студентам одинаково), и это «отступление» от нее не было случайностью или прихотью. Но в тот момент я убедила себя, что все было правильно: домашняя работа, относящаяся к музыке, была дана мне преподавателем, который слышал мою игру. Он восхищен моей техникой. Моим необъяснимо тревожным талантом. И чем-то еще, что бежит в моей крови, но для чего он, похоже, не смог подобрать слов.

ПИСЬМЕННАЯ РАБОТА на свободную тему вызывала смешанные чувства: она всех взбудоражила, но в то же время вызвала стресс. К середине недели обычное «Как дела?» превратилось в «Ты еще не выбрала себе вазу?» – вопрос, на который я отвечала вскользь, не упоминая тот факт, что моя ваза уже была выбрана для меня.

И не только ваза. Один древнегреческий миф не выходил у меня из головы, потому что, как сказал Джайлс, музыкальный дар Балкан уходил далеко в прошлое. Очень далеко. В нескольких часах езды от моего дома, в регионе, известном как Фракия, горы вторят эхом песне о человеке, который в легендах описывается как величайший музыкант среди живущих, «отец всех песен». Его лира, как говорили, усмиряла гнев зверей, уговаривала деревья и камни танцевать, и даже изменяла течение рек. Больше двух тысяч лет спустя люди на моей родине еще помнили историю Орфея наизусть. О его любви к Эвридике. О ее смерти от укуса змеи. О его спуске в загробный мир, чтобы вернуть ее обратно. Боги, тронутые его музыкой, согласились вернуть его жену к жизни. Но с одним условием: по дороге обратно в мир живых он не должен оборачиваться, чтобы увидеть ее.

Я могла бы легко написать требуемое количество страниц без охоты за сокровищами в подвалах музея. Но Джайлс настаивал с самого первого слайда, показанного в лекционном зале, что ни у одной фотографии нет ни единого шанса против живой глины.

Принстонская коллекция «живой глины» не пробилась на главный этаж галереи, поэтому, следуя карте, я спустилась на нижний этаж. Четверг был единственным днем недели, когда музей оставался открытым допоздна, и без четверти десять это место было пустынным. Мне хотелось побыть здесь одной и найти вазу без спешки, но сейчас я бы предпочла прийти пораньше, с другими. Здесь было слишком много тишины. Она вырастала из серых ковров и ползла по стенам, оставляя свой невидимый отпечаток на всем.

В первых двух витринах были в основном фрагменты. Разложенные в случайном порядке осколки, запертые на века в своих гробницах, застенчиво выглядывающие сквозь стекло. Я остановилась рядом с третьей витриной: в ней были целые сосуды. На них были воины, боги, герои, цари, которые были застигнуты в позах необратимого поражения или триумфа. Но изображение, которое я старалась найти, не относилось к героическим битвам. Оно относилось к музыке.

Наконец, я ее увидела – на витрине в конце, поразительно странную благодаря своей перевернутой форме, которую греки называли "псиктер" (сосуд как брюхо, никаких ручек, горлышко куда более короткое, чем ножка, будто гончар сел за круг, не отойдя от похмелья). Я приникла поближе к двум фигурам, разыгрывающим свою пьесу. Голова музыканта была грустно отклонена назад. Он отпустил лиру. Опустошенный, воздух мучительно требовал звуков. Его компаньон, все еще очарованный музыкой, поклонился, а в это время полная луна над их головами – отблески на стекле от направленного освещения – пронзала глиняно–черную ночь.

– Время без четверти девять, музей закрывается через пятнадцать минут.

Меня испугало сразу все: скользнувшая по стеклу тень, гул в конце помещения, эхо динамиков, оповещающих и просящих посетителей продвигаться к ближайшему выходу. Я осмотрелась вокруг, но никого не было. Охранник, вероятно, решил предоставить меня на оставшиеся минуты самой себе.

Я взяла с собой книгу, «Метаморфозы» Овидия, и открыла ее на том месте, где говорилось об Орфее и Эвридике. Джайлс хотел нежного волнения, но история музыканта из Фракии и того, как он увел жену у смерти, была самой волнительной из всех возможных. Живой мужчина, затерявшийся в загробном мире. Блуждающий во тьме между глухих гор и омертвевших теней, зная, что единственная ошибка может стоить ему жизни любимой женщины. Затем боги подняли ставки, и звуки шагов Эвридики начали утихать, несмотря на то, что она следовала рядом с ним, в пределах досягаемости. Обернется он или нет?

Слова на странице подкрадывались медленно, ведя мой взгляд по давно забытым ритмам:

Из пропасти крутой они держали путь,

Ступая в тишине мрачнейшей из дорог.

Их ноги от заветной поверхности земной

Всего в одной ступени, и вот уже порог.

Его окутал страх лишиться ее вновь,

Желая раз взглянуть, тревожась упустить,

Он обернулся в миг, но обнаружил морок,

Растаяла она, как призрачная нить.

Он руки к ней тянул, отчаяньем питаем,

Стремясь ее спасти, нащупать ее плоть,

Но пальцами схватить, без устали стараясь,

Способен был лишь воздух, один только его.

Второй раз умирая, его и не винила,

Не жаловалась вовсе, ей не было на что.

За то, что полюбил он? Сильнее всех на свете?

Да молвила лишь слово прощальное одно.

Услышать он не смог.

И, немо ускользая,

Она, став тенью, снова

Оставила его.

Дальше было о его короткой жизни без нее, жизни, наполненной лишь скорбью. Снедаемый горем, он поклялся больше никогда не любить. И даже самые соблазнительные из женщин – бессмертные менады, одержимые богом Дионисом – не могли склонить его к нарушению данной им клятвы. Разгневанные, когда Орфей отверг их всех, они разорвали его на куски.

– Время без пяти десять…

Я закрыла книгу как раз тогда, когда потолочное освещение было выключено, и подсветка осталась только в витринах – глубокий янтарный свет лучился изнутри, из спрятанных лампочек, заставляющих вазы искриться, оживать после продолжительной дремы. Вдруг помещение стало напоминать гробницу. Темную, зловещую, словно я сама спустилась в уголок загробного мира. Воображение пустилось в пляс. Я уже хотела оказаться в своей комнате. Начать писать. Попытаться на бумаге выразить невыразимое: музыку и душу Орфея, чья трагическая история прокручивалась у меня в голове подобно бобине с фильмом. Если музыкантом, изображенным на вазе спереди, в действительности был он, тогда с другой ее стороны могла быть другая сцена из его жизни. Может, даже, его смерть? Витрина была заперта, так что я попыталась приглядеться через стекло, стараясь увидеть заднюю стенку сосуда, насколько это вообще было возможно…

– Там, наверно, менада.

Я развернулась и застыла. С другой стороны помещения, прислонившись к стене, перегородив дорогу к выходу, за мной кто-то наблюдал. Чтобы рассмотреть силуэт и узнать его, у меня ушло пару секунд: мой «преследователь».

Я приложила максимум усилий, чтобы в голосе не было слышно нервозности:

– Прошу прощения?

– На вазе, которую ты рассматриваешь. С другой стороны, должно быть, менада, совершающая месть над обреченным музыкантом.

Что-то в его голосе меня зацепило. Мне хотелось продолжать слушать его звук. Согревающий. Тихий. Обезоруживающий, похожий на тот, что издает фортепиано, когда пальцы едва касаются клавиш.

Я повернулась обратно к вазе; так с ним говорить было значительно проще.

– Почему ты так думаешь?

– А что еще там может быть? Грустный лирист, изображенный на древнегреческой вазе, который, как ты полагаешь, является Орфеем, только что потерял Эвридику. Единственное, что ему остается, это быть разорванным на кусочки. Разве не это должно быть там?

Он снова прочел мои мысли на расстоянии, как сделал это в Александр Холле. В буклете к концерту упоминалось мое болгарское происхождение, из чего становилось ясно, почему он приплел Орфея. Но как он нашел меня здесь? Уж слишком сомнительное совпадение, чтобы он оказался в музее так поздно, да еще и в ночь, когда все отправлялись развлекаться по клубам (всем было известно, что по четвергам и субботам в Принстоне проводятся вечеринки). Он, должно быть, последовал за мной в галереи, чтобы в тайне наблюдать за мой, до этого момента.

От подобных мыслей мне стало не по себе, и я продолжила смотреть на вазу, сторонясь его.

– Кажется, ты много знаешь о древнегреческой мифологии.

– Лишь некоторое. Миф об Орфее мою семью привлекает… особым образом.

– Искалеченный музыкант где-то в корнях семейного древа?

– И да, и нет. Длинная история.

Я ждала объяснений, но их не было. Комната была пропитана тишиной и я поспешила сказать хоть что-нибудь, что угодно, прежде чем безумное сердцебиение в моей груди начало бы доноситься до него.

– Ты в группе по древнегреческому искусству? Не помню тебя.

– Нет, на мой вкус слишком эпично.

– И что же в твоем вкусе?

Он замер. Затем его голос стал еще тише:

– Думаю, ты знаешь.

Я не знала, пока не знала. Но так со мной еще никто не говорил: загадочно, мягко, словно наша близость была даром. Мне захотелось верить ему, что напугало меня еще больше.

– Вообще-то, я ничего о тебе не знаю.

Раздался щелчок, затем помещение погрузилось во тьму: музей был закрыт. Я ощутила в воздухе движение, а также почти неуловимый аромат одеколона, сочетающий в себе запахи мха и коры с измельченными лепестками, и поняла, что он подошел ко мне настолько близко, что его грудь касалась моей при каждом его вдохе. Я наконец рискнула подать голос:

– Спасибо за розу.

Он промолчал, может, тоже нервничал.

– А ты сам играешь на фортепиано или просто фанат музыки?

– Я играю. А твой Шопен роскошен, – проговорил он медленно, словно каждое слово должно было проникнуть в меня и там и остаться. – Ты напишешь об Орфее?

– Думаю, да.

– Ты должна. Это самый печальный древнегреческий миф. Мужчина, потерявший любовь из–за того, что был слишком слаб.

– Или потому, что любил слишком сильно?

– На самом деле, это одно и то же. – Он приблизил свое лицо к моему. – Охрана будет здесь в любую секунду.

От прикосновения его щеки мой пульс участился, сбился от незнакомой, одурманивающей теплоты…

– Теодора… Греческое происхождение, не так ли?