Поэтому, хотя и не только поэтому, возвращаться домой из санатория Лизе не хотелось. Никто ее, как она думала, там и не ждал.

Все незримо разваливалось на части. В родном доме, в родителях она видела какую-то болезнь, тихое безумие, а еще — немое осуждение. Вот именно что — немое. Лиза ведь тоже чувствовала себя виноватой. Но хоть бы раз отец ее обвинил, позволил выговориться. Но эта вина в ней только оседала, копилась, не находя выхода, превращалась в невысказанную обиду на родителей и на саму себя. В общем, ни любви, ни поддержки от родителей Лиза давно не ощущала.

Поначалу она пыталась наладить отношения по мере своих сил. Но стоило Лизе завести разговор о Ване — и как будто никто не слушает: отводят глаза, меняют тему, как сговорились. Даже на кладбище они все вместе съездили лишь однажды, а потом навещали могилу только порознь — всегда находились какие-то обстоятельства и оправдания… Может быть, забыть действительно проще, но забывать же нельзя. Нужно заставлять себя помнить. Так она считала. Если забыть этот ужас, то дальше жить не получится. Прошлое неизбежно о себе напомнит и уничтожит то, что от их семьи осталось. И прятаться нельзя тоже: разве это жизнь — с маленьким трупом в чулане? Только вот как избавиться от прошлого Лиза и сама не знала.

На ваниных похоронах она почему-то не плакала. Слезинки не проронила. Но с каждым днем дома становилось ей хуже и хуже. И выхода у этой боли не было.

Почему же они не видят, что ее, лизино время, тянется в этой невысказанной боли; а к тому же в больницах, врачах, на лавке перед кабинетом, в осмотрах и лекарствах?

Пока отец отмерял в неделю километры хлорированной воды брасом и кролем, пока мать искала спасения в мелочах, где была маленькая лизина радость? Где ее, лизино, выдуманное чувство покоя? Где же ее спасительный бассейн? Плохо так думать, но куда от плохих мыслей спрячешься.

Она уговаривала себя так: если не хватает у них сил справиться с этим горем вместе, получить все сполна, оставаясь при этом какой-никакой семьей, значит, правда — должны они пережить это горе поодиночке. Этим Лиза себя успокаивала, хотя и признавала в этом вынужденном решении какое-то противоречие. Она заставляла себя думать: «Этот санаторий, может быть, и есть мое одинокое место, мой бассейн и мой тихий шкаф, — чтобы во всем разобраться, эту головоломку для себя решить, отыскать все мелкие детали в уголках памяти».

Только время все уходит, а лучше не становится. Зря говорят, что время лечит, — на самом деле оно уходит впустую; рано или поздно время все равно побеждает — как сильный препарат, исцеляющий разум, но разъедающий внутренности. Никого еще не исцелило время, его принимают, чтобы забыться. Для Лизы стрелка застыла на 23–58, как на часах Судного дня, — это и есть ее время, а тревожное ожидание на груде чемоданов в прихожей перед отъездом — это ее связь с реальностью.

Время ползет, ползет, едва слышно. Но Лиза его раскусила, это пакостное время, собравшееся вокруг нее в невнятную гармошку, смятым капотом отцовской машины, ржавеющей оградкой на кладбище. Время не знает маленьких радостей. Время эгоистично и подобно тупому ядовитому слизняку — оно течет медленно и тихо, оставляя за собой лишь едва заметный липкий след. Она представляет, как осенние листья засыпают разбитую дорожку, как собираются у берега заросшего санаторского пруда… Вот оно, время. Или как будто холодный ветер гуляет над пустырем у давно заброшенной стройки, где обитает стайка худых одичавших собак. В конечном счете ничего не имеет значения.

Время знают только московские реки, хмурые и бессмысленные водные жеребцы, утекают зачем-то, несут себя вдоль Парка культуры, вдоль Нескучного сада, мимо Фрунзенской набережной, мимо Бережковской набережной, где они с Ваней когда-то гуляли; как песчинки в часах, просачиваются под стеклянные пешеходные мосты. И зачем им туда? Там сыро и пусто: можно громко крикнуть — и поднимется эхо, которое все равно никто не услышит. По мосту над рекой у Воробьевых гор простучит поезд на окраину. В поезде едут одинокие люди, спешат домой, чтобы напиться в мерцании монитора. Уже завтра кто-нибудь из них не выйдет на работу, но найдут пропавшего не сразу. Еще долго-долго в почтовом ящике будут копиться газеты и счета, а на подоконнике — пыль.

Человек в итоге со всей своей жизнью и так называемой душой вполне помещается в бетонную урну и находит вечный покой на дне реки, где среди других таких же погребальных урн и уродливых бетонных гробов, если верить слухам, селятся осьминоги… Постепенно домашние цветы обращаются коричневым прахом, сливаются с землей в горшке. А потом рухнет дом, растают ледники, и детскую площадку поглотит вода. Сначала воды будет по локоть, потом глубина достигнет нескольких метров. Но в конце концов антенна самого высокого дома в районе, стоящего на холме, исчезнет под водой. И не станет ни осенних листьев, ни тропинки, ни худых собак… Вот оно, Лизино время, которое ей нужно помнить и нужно победить.

Лиза села на кровати. Над прямой пустотой стола поднимался прямоугольник фотографии с черным уголком.

— Доброе утро, — прошептала Лиза и не услышала собственных слов.

Из наушников глухо звучала песня «Что-то особое во мне» группы Shortparis — плейлист с этой песней Лиза обычно слушала на ночь. Опять она заснула вместе с музыкой. В санатории такое с ней случалось несколько раз — дело было, наверно, в каком-то особенно сонном воздухе или в так и не ставшем для нее привычным распорядке дня.

А может быть, на этот раз все дело было в нем, в этом Маре Агафонове, и без музыки этой ночью ей не удалось бы заснуть.

Как он там?

Сначала Лиза (даже прежде, чем надеть очки) потянулась к телефону. Почему-то она почувствовала, что ее уже ждет ответ. Мара жив, она знала. Смерть она бы ощутила по запаху, по шуму ветра за окном.

Ее действительно ждали новые сообщения от него. Возможно, есть частица ее заслуги в том, что он до сих пор жив?

Поколебавшись, Лиза решила, что не станет читать сообщения сразу — она подождет нужного настроения.

Поднявшись с кровати, она заметила, что у нее трясутся руки — как будто вовсе не спала.

Каждое утро все начиналось сначала: она одна в лодке посреди океана, и в этом опустошающем штиле ей предстоит вновь искать силы для жизни, как спасительный островок на горизонте.

Лиза оделась и спустилась во двор. Перед завтраком она обычно бродила по пустынной территории. Это был ее утренний ритуал, а ритуалы не откладывают, потому что ритуалы, даже самые глупые, священны. Пусть это была всего лишь бессмысленная смена положения тела в пространстве, пусть — нечто вроде выдавливания пустоты из тюбика зубной пасты, но эти прогулки уже успели войти в привычку и к тому же помогали ей справиться с вялым течением времени. Правда, она могла бы поклясться, что время в санатории течет иначе, чем снаружи, и иногда ей казалось, что один день здесь равен трем дням в Москве. Зато и ночь приходила в «Сосны» раньше и длилась как будто дольше. Раннее утро перед рассветом и поздняя ночь — вот, что дарило Лизе надежду. Тем приятней было думать о том, что дни становятся все короче. Время, которое нужно убить, постепенно таяло у нее на глазах.

По тропинке, засыпанной опавшими листьями, Лиза спустилась к искусственному озерцу, присела на мокрую скамейку и положила на колени потрепанную толстую книгу в мягкой обложке.

Сейчас она перечитывала — и уже не впервые — «Волшебную Гору» Томаса Манна (а ведь только одинокий человек с уймой свободного времени может позволить себе перечитывать оба тома дважды в год). Но, без сомнений, это было идеальное место для чтения Томаса Манна — в сырой тишине под тусклым фонарем. Лиза склонилась над книгой. Этим ноябрьским утром у нее в руках действительно было неисчислимое количество времени. Начинался очередной тихий день, который она собиралась провести в горько-приятном одиночестве.

В этот раз мысли путались и мешали сосредоточиться на чтении; несколько раз ей приходилось возвращаться к началу страницы. Она не знала наверняка: все из-за непрочитанного сообщения или из-за ночного кошмара, — но сердце стучало, а ведь уже давно ничего подобного с ней не происходило. Она привыкла думать, что внутри у нее совсем-совсем тихо и пусто…

Вскоре она не выдержала, захлопнула книгу, забыв оставить закладку, и открыла новые сообщения от Мары.

Мара, 2 ноября в 4:46:

Я тебя вспомнил, Лиза, вспомнил ту нашу встречу в бассейне. Как же я мог тебя забыть? Прости меня за это.

Мара, 2 ноября в 4:50:

Сейчас я дома. Ты, наверно, решишь, что я вовсе не собирался идти под воду, а только придумал повод тебе написать, но, поверь, это не так. Я давно уже вынашивал эту идею, как уродливого ребенка, несколько раз я пытался, но никак не мог довести дело до конца. Мне не хватало решимости для последнего шага.

Мара, 2 ноября в 5:02:

В этот раз меня спас, если можно так сказать, какой-то местный дворник. Он вроде убирал территорию от листьев, а может быть, просто следил за мной, этого я точно знать не могу. Это может показаться странным, но я как будто предвидел его появление на берегу, потому что как раз перед тем, как меня застал врасплох взгляд его узких глаз, я думал о японских летчиках-камикадзе. Точнее, у меня с самого утра крутилась в голове цитата японского же писателя Юкио Мисимы. Как видишь, на меня производят большое впечатление чужие мысли. Сейчас я нашел эту фразу, так что могу точно ее процитировать.

Мара, 2 ноября в 5:04:

«Слишком стремительно падаешь вниз, но успеваешь понять,

Что все эти дни, всю недолгую жизнь, ты привыкал умирать».

Мара, 2 ноября в 5:10:

Может быть, я подсознательно пытался настроиться на нужный лад, потому что в воде у берега мне, как я уже сказал, примерещились разбитые летчики в своих искореженных машинах, которые так точно ассоциируются у меня с этим отрывком.

Мара, 2 ноября в 5:14:

Конечно, я вовсе не принимал мое личное намерение покончить с собой за какой-то отчаянный жест, но все же именно эти слова Юкио Мисимы помогли мне пойти в воду. То, что я отступил в решающий момент, — для меня всего лишь очередное доказательство моей слабости.

Мара, 2 ноября в 5:28:

Я думал, возможно ли это — здоровому и душевно полноценному человеку, в отличие от меня, крепко цепляющемуся за существование, добровольно пойти на смерть, причем принять эту смерть и заранее с ней смириться? Вообще-то мне очень сложно представить в роли камикадзе европейского человека. Возможно, такая жертвенность нам недоступна и характерна только для восточного типа мышления? Но ведь и в русском человеке должны быть зачатки этого мышления, раз уж мы до сих пор остаемся чем-то средним между людьми Запада и Востока, являясь как бы ментальным мостом между этими двумя мирами? В конце концов, способность пойти на смерть у нас в крови, вернее, конечно, была в крови наших дедов и прадедов, но вот только имеет ли она что-то общее с хладнокровным решением отказаться от жизни, не зная наверняка, будет ли в этой жертве хоть какой-то смысл? О чем-то подобном я думал в тот момент, стоя по пояс в воде. Жизнь и смерть показались мне одинаково бессмысленными. Еще раз повторю, что я вовсе не сравнивал, да и не имел никакого права сравнивать, свое глубоко эгоистичное желание с вынужденными жертвами военного времени.

Мара, 2 ноября в 5:35:

Во всяком случае, мне помешали, и я вернулся домой. Если бы ты мне не ответила, сегодня ничто не подняло бы мне настроение. Спасибо тебе за твой ответ. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит. Я с радостью напишу тебе снова, если ты правда готова отвечать мне и дальше.

Мара, 2 ноября в 5:39:

Мне грустно было читать о твоем одиночестве. Может, оно даже хуже моего, ведь моя мать умерла, она тоже предпочла покончить с собой, и я давно живу один. Мне, по крайней мере, никто не может помешать, мое одиночествно — это константа, а тебе, вероятно, приходится прятаться, чтобы побыть наедине. То есть твое одиночество как будто вечно ждет тебя в засаде, так мне, по крайней мере, кажется.

Мара, 2 ноября в 5:47:

Сейчас я собираюсь ложиться, но перед этим хочу тебя еще о чем-то спросить. Веришь ли ты в осьминогов, которые якобы живут на дне Москвы-реки? Как ты думаешь, если это правда, способны ли они испытывать хотя бы подобие человеческого одиночества? Недавно я случайно узнал, что у них целых три сердца, и я не могу себе это представить, мне становится страшно. Интересно, каково это, когда болят сразу три сердца?

Дочитав, Лиза выключила экран телефона и долго смотрела на спокойную воду декоративного пруда. Сперва она пыталась вообразить японского летчика-камикадзе, направляющего свою боевую машину в крутое пике, пыталась вообразить оглушительный рев двигателей и контрастирующую с этим ревом холодную решимость пилота, пыталась вообразить, как в последнюю секунду перед крушением закрываются его веки, навсегда прерывая взгляд еще живого человека, скрывающего все-таки в глубине души надежду о возвращении домой… А потом все мысли разом покинули ее, и время понеслось с невообразимой скоростью — так быстро, что она просидела на скамейке еще полчаса, даже не шелохнувшись.