И когда это случилось и стало фактом нашей жизни, его уже так никто не классифицировал. Нашему благосостоянию оно не причинило никакого вреда, а наше взбунтовавшееся было самолюбие постепенно поутихло, и все как-то улеглось. Скандалы и банкротства немного сбили спесь; но решающим оказалась, если ты меня спросишь, смена денег. Мы уже не могли соответствовать моменту, когда европейская валюта вместо пустых угроз действительно пришла к нам. После этого мы почувствовали свою неполноценность в бизнесе. И стали сами себе вдруг казаться с нашим твердым швейцарским франком островитянами с ракушками в кармане вместо денег. Нам всегда была дорога тайна, которую мы делали из нашей валюты для других, но однажды трезвый взгляд показал нам, что вскоре это окажется для нас слишком дорогим и просто даже не по карману. Так мы стали европейцами, и с тех пор уже никогда никем другим и не были.


Но до этого еще было очень далеко, когда в середине девяностых я приехал в Абервилен, деревню моих предков, чтобы залечить раны, которые заработал на ринге. Случилось так, что наш советник в нижней палате – первый народный представитель, которого абервиленцы когда-то делегировали в парламент, – стал на собрании в подпитии агитировать за создание так называемого фонда Солидарности, по поводу которого страна тогда думала, что она обязана это сделать, поскольку это ее долг. Во Вторую мировую войну она плотно задраила свои границы от всего человечества, а теперь хотела всенародно искупить свою вину. Луи Хальбхерр, наш народный представитель, сидел когда-то со мной на одной парте. Он старательно списывал у меня все, чтобы оправдать высокие ожидания отца, директора Промыслового банка, делавшего ставку на его продвижение в учебе. Мне, похоже, Господь даровал во сне многое из того, ради чего Луди бился как одержимый и отчего ребенком выглядел старше своих лет. Однако он решил доказать всем, на что способен. На снегу у него все получилось. Он всегда знал, как надо лучше всех изворачиваться и петлять; ему осталось только взять в руки палки для слалома, как они тут же стали приносить ему доход. То есть его дорога из деревни тоже вела через спорт. Но в отличие от меня он многого достиг на этом пути.

Когда он в «радостном настроении» поднялся на трибуну, он показался мне все таким же, без изменений, – жилистым, теперь еще и язвительным, если до этого доходило. Над изогнутой в кривой усмешке верхней губой, не сразу обнажавшей его клыки – выщербленные резцы, давно уже закрытые коронками, – виднелись посеребренные усики. Глаза, тонувшие в слезных мешках, казалось, не опасались больше насмешек класса, смело оглядывали всех вокруг, не теряя бдительности. У него была манера без конца снимать и надевать свои очки без оправы, придававшие ему необычайно компетентный вид. Ораторствовать он умел и раньше, а за прошедшее время выучился витийствовать как истинный парламентарий, позволял себе даже некоторые грубые выпады и сам улыбался, подбадривая себя, хотя от привычки глотать слюну так и не избавился.

Говоря то на диалекте, то ясным и понятным языком, Луи Хальбхерр продемонстрировал мне разницу наших жизненных успехов и достижений. Мы поприветствовали друг друга пожатием руки; мне было дозволено по-прежнему называть его Луди и обращаться к нему на «ты». Я принял также участие в дискуссии о распределении «избыточных золотых запасов» – комбинация слов, фривольность которой не осталась незамеченной в его бывшей горной деревеньке, перешедшей за это время в разряд «станций» и ничуть не смущавшейся при обозначении ее как места дислокации «гарнизона». Я выступил в защиту целевого вложения нашей доли солидарности в одну-единственную, нуждавшуюся в развитии страну, являвшуюся, возможно, даже частью бывшего восточного блока и борющуюся сегодня за свое становление, свободу, достоинство и демократию, как и хоть какое-то скромное материальное благополучие. Почему не подписать солидарное поручительство и не взять на себя шефство? Например, над Белоруссией, а по-новому Belarusj?

После охватившей всех ненадолго оторопи мое предложение натолкнулось сначала на сомнение государственного мужа, а потом на открытую насмешку. У Луди не было нужды ступать ногой на белорусскую землю, чтобы проявить себя экспертом в этом вопросе. Это авторитарное государство и все еще по-прежнему часть старого Советского Союза. Белоруссия казалась в устах человека в «приподнятом настроении» прямо-таки образцом страны, в которой нам с нашей готовностью помочь просто делать нечего. Солидарность с Белоруссией, провозгласил Луди, типичный пример философского мышления. Это даже не смешно, когда высказывают такие предположения, что Белоруссия смогла бы не только поучиться у нас в предлагаемом содружестве, но и мы у нее, в свою очередь, тоже. Я говорил об «умелой политике в условиях общего дефицита» – так ведь, мой дорогой друг? Но он, Луи Хальбхерр, назвал это цинизмом – мое счастье, что в зале нет ни одного белоруса, чтобы дать мне должный отпор.

Я не сослужил, Ферди, в обстановке «приподнятого настроения» никакой службы твоему отечеству, а тебе определенно оказал «медвежью» услугу. И тем не менее я не покраснел, когда на следующий день, покупая сыр, был встречен решительным возгласом: «Ага! Наш белорус! Его счастье, что он чемпион мира во всех видах борьбы! Ничего, что сыра немного больше?»

Тогда добродушие моих соотечественников было просто несокрушимым. Оно и сегодня все еще осталось таким.

И, как и прежде, нет никого, кто разбирался бы в делах Белоруссии лучше, чем Браухли – до вчерашнего дня мой офицер-куратор. Он даже знает, кто ты, когда речь заходит об этом, готов дать голову на отсечение.

А кто такой этот Браухли, которого никто не может ввести в заблуждение?

Его камуфляж: усы, еще гуще и пышнее, чем у министра, за чью безопасность он в ответе, свисают, правда, немного вниз, и серебра в них тоже несколько больше, ведь он уже приближается к концу своей службы. Он начинал как простой солдат, сидевший на прослушке телефонных разговоров, нанялся потом на службу к частному детективу и так ловко прослеживал тайные ходы неверных супругов, что один из них – офицер разведки – перевербовал его и нацелил его ловкость на защиту швейцарского нейтралитета. С проектом переноса резиденции правительства страны в случае войны на ирландский конный завод его военачальника он заново отремонтировал эту частную собственность и взял на себя обязательство передислоцировать подлинный ирландский паб с его полной комплектацией на Банхофштрассе – главную улицу Цюриха.

Как завсегдатай подобных заведений, знавший все ходы и выходы, он завязал отношения с толстосумами из тогда еще враждебной Восточной Европы и зарекомендовал себя как подходящая кандидатура на важные роли в закулисных играх периода «холодной войны», во время которой действовал незаметно, но настолько результативно, что федеративное государство вынуждено было вернуть его назад и снова посадить за письменный стол – замаскированная под повышение отставка, – использовав при этом в качестве предлога заботу о его здоровье. Но ты дал понять – сейчас я обращаюсь непосредственно к тебе, Браухли, даже если больше и не являюсь твоим коллегой, хотя все еще делаю на тебя ставку как параллельного читателя нашей переписки, – что тебя не остановит даже папская курия, твой истинный противник, и ты будешь вынюхивать и выслеживать дальше: этим я, по крайней мере, не открываю для тебя никакой тайны. Напротив, я почти уверен, что ты не станешь блокировать переписку, о которой даже участвующие в ней стороны не знают, то ли они рассказывают друг другу, как они о том думают. Достаточно того, что ты это знаешь точно. Чтобы все в мире было надежно, часто говорил ты, чуть ли не раскрывая свои карты, надо к реальной нестабильности добавить еще немного дополнительной, насадить это во всех коридорах власти и позаботиться о том, чтобы политика в достаточной мере была занята этим богатым материалом для игры воображения и не натворила никаких глупостей. Эта миротворческая работа, Браухли, и тебе это хорошо известно, остается скрытой, замаскированной, ее не афишируют, не поднимают на щит и не превозносят, она никогда не вознаграждается публично, и у кого не хватает сил рассматривать ее как чистую самоцель, тому и не надо этим заниматься. Поэтому да будет мне позволительно сплести здесь для тебя маленький венок и тут же передать его тебе на тайное хранение. Я научился у тебя: то, что видишь, это не то, что есть на самом деле. Хотя ты и пальцем не шевельнул, когда меня увольняли, я тем не менее остаюсь твоим учеником – и знаю, что ты посмотришь на ту или иную маленькую дерзость такого, как я, сквозь пальцы. Даже если мне и не доведется узнать, сколько уважения скрывается за этим: но тебе-то известно. И так и останется между нами. Ты – гурман, смакующий действительность. И моему другу Ферди тоже стоило бы склониться перед тобой, если ты немного раскроешь ему свои карты; но именно этого ты никогда и не сделаешь. В покере нужно уметь блефовать, не имея ничего на руках. Так что сделаем опять вид, будто тебя и не было вовсе.

Как же можно с успехом плести интриги, Ферди, если никто не создает необходимой для этого среды? Службы, не оставляя следов, вскрывали наши письма и снова их заклеивали, прежде чем доставляли их получателю с едва заметным опозданием, не бросавшимся в глаза; ибо то, что у вас называется халатным отношением к делу, можно с легкостью повторить и в системе, называемой нами «сферой услуг». Тайные службы – рекордсмены высших достижений в этой сфере. Но как не бывает системы без изъянов, так не бывает и изъянов без системы.

Поэтому знай: Несвиж, где, как ты уверяешь, ты работаешь санитаром, это замок князей Радзивиллов.

Браухли знает про твою родню все, еще с тех времен, до начала своей службы. В молодости он чокнулся на Кеннеди, а невестка Джона была родом из Радзивиллов. За истекший срок ему стало известно, кто на самом деле убил президента, и, когда его отправят на пенсию – через четыре годы, – он выдаст эту тайну, а пока вынужден затаиться или, по крайней мере, носить на лице маску. Быть правдоискателем – значит не быть уверенным в безопасности своей жизни.

Браухли раскинул над тобой свою сеть, стянув концы в узел. Он проследил в Интернете всю польско-литовскую династию до самых ее истоков: сегодня все нити сходятся в Несвиже, и именно ты держишь их в своих руках. Он нашел ключ к твоей истории и уже расшифровал ее: все то же самое, что и во времена апостола Петра. За Несвижем стоит Ратцингер[33], а за ним – Рим. С тебя, Ферди, начинается новая контрреформация. Ты завоюешь для папского престола ортодоксальную Россию.

Написав: «Когда мы отправим и вторую половину больных на тот свет, мы сможем оплатить сэкономленными деньгами жестянщика или даже пригласить кровельщика» – что ты хотел на самом деле этим сказать?

Браухли можно позавидовать: он живет в мире, где за спиной каждого стоит еще кто-то другой. Тут уж никто не потеряется. Все, что он может распознать, это лишь маски. Но когда спадет последняя маска, он увидит за ней и подлинное лицо: правду. А я в течение трех лет все никак не мог различить, где маски, а где лица, и что же оказалось за всем этим в конце концов? Ничего! Если ты не занят ничем другим, кроме слежки, тогда ты видишь только некое движение. И циркулируешь в этой преисподней, сплошь состоящей из поверхностных пластов, не позволяющих проникнуть в суть дела.

Для философа это безрадостное занятие. Одномерная видимость стала поражать и мое зрение, и вскоре оно грозит стать таким же пустым, как и сами воспринимаемые им объекты; пропало даже мое личное «я», чтобы заметить это.

Самое время, Ферди, проснуться и прозреть. Когда мы подлетали к Цюриху, я уже не верил, что мы сможем приземлиться, и даже отметил, что мне это безразлично. Этого я, правда, немного испугался.


Позади меня блюет министр, звуки такие, будто кто-то всхлипывает; самолет без конца бросает, и я, наблюдая за полетом, испытываю смертельный страх. Я вижу, как земля приближается к нам прыжками, полчища темных верхушек деревьев, самые высокие из них почти уже хлещут по корпусу самолета, отклоняются в последний момент и дают нам проскользнуть над ними. Вот мы нацелились на освещенную группу домов, почти никакого пространства между крышами и брюхом самолета, но опять проскочили, на волосок от опасности. Теперь самолет взял курс, резко наклонившись влево, на церковную колокольню. Пилот, похоже, намеревается сесть на верхнюю точку шлемовидного купола. Мы ложимся на бок, самолет падает, церковь пролетает мимо, а у нас на пути вырастает многоэтажный дом. Турбореактивные двигатели воют, министр скулит, а тонкие острые антенны крыш пытаются проткнуть нас. Через одну крышу мы едва успеваем перемахнуть, и через следующую тоже, но приближающаяся к нам будет нашим концом. Она накрывает богатый крестьянский двор, пестрая черепица плотно уложена одна к другой, а в середине образует дату – 1815, rien ne va plus[34]. Умереть за Венский конгресс. Ну давай, вперед! Я закрываю глаза. Crash[35] не заставит себя ждать – две секунды, три, пять, вся моя жизнь не успевает промелькнуть у меня перед глазами. Следует удар. Самолет подпрыгивает на несколько метров вверх, следующий удар и еще один, теперь и второе колесо шасси ударяется о землю, первое уже катится по ней, вот они уже оба подпрыгивают по взлетной полосе, ее жесткость и твердость передаются нам через сиденья, нас бьет озноб, мы дрожим, и дрожит корпус самолета: земля!