Например: этот белесый японский водопад в меловых тонах (возможно, это лишь моя память раскрашивает его зеленым цветом?), ведь он был из такого далека, аж по ту сторону газетных сообщений. Япония вела войну, это я знал, а ее водопад, беззащитный, но несокрушимый, лежал на моей ладони, и я старался не помять на марке ни единого зубчика.

«Водопад в Никко» – так было обозначено в каталоге «Мир». А это значило, что я знал об этом водопаде даже немного больше. Моя старшая сводная сестра, домашняя учительница в одной швейцарско-японской семье, бывала в Никко на их даче «Свежесть лета». Какое чудесное название! И вот теперь эта истинная «свежесть лета» лежала передо мной на покрытом скатертью столе в виде магическим образом уменьшенного, окруженного маленькими зубчиками и покрытого слегка вуалью зеленого (или все-таки белесого?) водопада в горах. И даже если его ценность равнялась лишь 0,01 франка, для меня он был как личное послание, до конца так и не расшифрованное, из моего другого мира – семейное фото издалека.

Десятилетия спустя мне довелось дважды побывать в Никко. «Увидеть Никко и умереть» – призывают путеводители.

Я выжил. Без величественных рядов кедровых стволов в горном национальном парке с трудом можно было бы получить удовольствие от созерцания китайского барокко и неуемной киновари усыпальницы Токугавы. Никко показался мне прообразом «Диснейленда», и именно так его воспринимали многочисленные туристы. Чтобы придать этому месту волшебное очарование, нужно довообразить к нему туман из фильмов Куросавы. Назвать же его «свежестью лета» позволял прохладный горный воздух.

Водопад, насколько я помню, мне увидеть не удалось: его вид не стер из моей памяти картинку на детской ладони. Там он все продолжает неустанно падать вниз и доносить свой беззвучный шум до самых неожиданных мест. Так, во время одного из публичных чтений я вдруг заметил, что, должно быть, именно под этот водопад поставил своего Красного рыцаря[49] в страстную пятницу, после того как он обнажился и приготовился к сильнейшему потрясению в своей жизни. Это был именно тот водопад с почтовой марки, то ли зеленый, то ли белесый, – зашифрованная семейная фотокарточка.

В Киото, где жила моя сестра в двадцатые годы, я впервые побывал сорок лет спустя. Тамошние крыши и садики, внезапно открывавшиеся сквозь бамбуковые изгороди композиции из камня и зелени – виды размером с почтовую марку, – еще сохраняли домашний уют.

Возможно, потому что прожитое время и долгие годы напряженной учебы вдруг разом растворились в хаосе незнакомых улочек, показавшись мне одним днем. Я прибыл в город своего детства, его можно было потрогать руками, и в мерцании фонарей он все же не потерял ни толики своей молчаливой отдаленности.

Но с тех пор, как ввели закон, предписывающий каждому жителю Японии, приобретающему автомобиль, обеспечить его сначала собственной стоянкой, с угадываемыми сквозь бамбук палисадниками и неожиданно открывающимися видами покончено. Уцелевшие садики стали туристическими экспонатами, редкими образцами традиционного садового искусства.

Изящество повседневной жизни, проявлением которого они были, рассеялось в неоновом свете, отражающемся на боках роскошных лимузинов. Мини-водопады можно увидеть в любом чайном павильоне от квартала гейш Гион до храма Киёмидзу; в пенящихся пузырьках резвятся пятнистые декоративные карпы и позволяют кормить себя хлебными крошками.

Вымерло искусство водопада, что был на моей скромной почтовой марке и падал всегда туда, куда хотел. Теперь ему суждено делать это уже без марки, потому что у меня ее давно нет. В ходе инфляции она, должно быть, шагнула за пределы своей тогдашней стоимости (0,01 франка), хотя, возможно, и не так разительно далеко.

В Японии в военное время она была обычной серийной маркой, примерно такой, как выпускавшийся в то же время замок Шильон (красный или коричневый) на острове в Женевском озере. Если бы я все еще собирал марки, водопад можно было без труда заполучить снова. Только я знаю, что для меня он уже больше никогда не станет просто товаром.

Сын тогдашнего торговца марками женился на моей пассии из шестого класса. Если верить его роскошным аукционным каталогам, он нисколько не обеднел из-за почти даром отданной когда-то коллекции «100 разных марок / Весь мир».

Ганси, Уме и я

Первая настоящая книга после книжек с картинками, которую я прочел в детстве, называлась «Путешествие Ганси и Уме». На двухстах страницах рассказывалось о путешествии мальчика по имени Ганси, сына швейцарского учителя, как и я, в далекую страну на другом конце света. Ему несказанно повезло: совсем чужая девочка, ее звали Уме, недолго проучившаяся с ним в одном классе в его деревенской школе на берегу Цюрихского озера (вскоре там должен был учиться и я), выбрала именно его, тихого паренька, в друзья по играм и в спутники для путешествия в другую, далекую страну, которая была ее родиной. Ее отец был успешным швейцарским торговцем мануфактурой, а мать – родом из той далекой земли. И каждые два года семья меняла свое местожительство – с одного края света на другой.

Первая книга (было еще и продолжение) рассказывала об этом кругосветном путешествии, длившемся несколько недель. Путь героев лежал через Францию и Атлантический океан в Нью-Йорк, через североамериканский континент и, наконец, через второе, еще большее море. А там, куда семья наконец прибывает вместе со своей прислугой и обоими детьми, все по-другому. Люди в поезде сидят на скрещенных ногах. Они едят лапшу палочками из выложенных тростниковыми листьями деревянных мисочек и платят за это монетами с дыркой посередине. Им разрешается прихлебывать так громко, как им того хочется. Дамы в кимоно курят трубки, тонкие, как карандаши, и повсюду в вагоне Ганси натыкается на латунные плевательницы. В городе, где родилась мать Уме («мамачан»), дома деревянные и выглядят как изысканные сараи с тяжело нависшими крышами. У встречающей их бабушки почерневшие зубы, а когда она машет рукой, то делает это наоборот, так что Ганси кажется, будто она прогоняет его. При этом бабушка крайне приветлива и вежлива, как и все тамошние люди, которые постоянно кланяются друг другу. Как и все вокруг, она дивится белокурым волосам Ганси. В доме, в котором живет теперь мальчик, стены из бумаги, и дети дырявят их пальцем, за что, впрочем, на них никто не бранится. Большинство комнат нельзя запереть, но если Ганси ненароком забредет в занятую кем-то ванную комнату, то ему не нужно краснеть. «Здесь человеку может быть стыдно только тогда, когда он грязен или зол, а больше никогда». Те немногие замки, которые есть в доме, – настоящие головоломки, вырезанные из дерева, – их нужно открывать ловкими пальцами, обходясь без ключа. Все спят на циновках из рисовой соломы. Ганси хотя и получает настоящую железную кровать, но находит у ее изголовья в вазе в качестве приветствия красную капусту, и мальчику приходится усвоить, что кочан красной капусты так же прекрасен, как роза. По ночам вокруг дома с плотно закрытыми ставнями ходят сторожа с колокольчиками на шее и отгоняют воров, которые шмыгают по крышам. А кладбища – великолепные места для игр, только надо остерегаться змей.

Во время вылазок на природу со своей новой семьей Ганси знакомится и с другими удивительными животными. В Наре живет священная белоснежная лошадь, перед которой надо положить монетку; за это лошадь вытянет для вас осторожно зажатую в губах бумажку с предсказанием будущего. А летними ночами поющие дети в нарядных одеждах носят маленькие деревянные клетки, полные светлячков. А то вдруг Ганси приходится пожалеть сидящего на обмазанной клеем жердочке зяблика, которого птицелов использует как приманку для ловли других птиц. Мальчик делает шарики из размоченной слюной бумаги и пытается попасть ими в голову большой статуи Будды, стоящей перед входом в храм; если бумажный шарик прилипнет к статуе, можно загадать какое-нибудь желание – и хотя чужая страна очаровывает Ганси, он каждый раз желает себе скорейшего возвращения домой. Отцу Уме принадлежит господский автомобиль с шофером, которому бесчисленные рикши со своими повозками почтительно уступают дорогу и еще долго смотрят вслед. Вместе с Уме и ее родителями Ганси едет на дачу в горы, где цветут огненные лилии, при этом он думает: «Почти как дома, только все же как-то иначе, но тоже красиво». Правда, на даче ему приходится пережить землетрясение, которое за одну ночь превращает прекрасную чужбину в кошмарный сон. Хотя Ганси и Уме и удается в переполненных поездах целыми и невредимыми вернуться в большой город, там их настигает тиф, заставляя провести в постели многие и многие недели. Так случилось, что часть своей жизни в далекой стране Ганси проспал. Совсем уж несчастным он из-за этого себя не чувствует, потому что теперь не за горами его возвращение домой. Однако я, маленький читатель, между тем уже добрался до конца второй книги, носившей название «Ганси и Уме возвращаются». Так и произошло: дети вернулись на самом деле и на последних страницах Ганси оказался в объятиях своей мамы. Она очень волновалась за него.

Это была не моя мама, но все же это был мой родной дом. Ведь автором книг была моя давно уже выросшая сводная сестра, которая в двадцатые годы отправилась в качестве домашней учительницы в Японию и позднее описала это великое путешествие в своих историях о Ганси и Уме. Письма, которые писал ей тогда в далекую страну наш отец – мне они достались по наследству, а письма сестры затерялись, – рисуют не самую радужную картину. Взаимоотношения сестры с ее хозяевами-нуворишами и их избалованными отпрысками были натянутыми, да и ее жизнь «дома» была полна конфликтов.

«Ганси и Уме» – сказка для детей. Чудесно разукрашенная и в колониалистском духе изображенная далекая страна была таинственной ничейной землей – утешением и отрадой для души, которой не хватало уюта и защищенности в семье проживания. В детстве и я в известной степени ощущал эту нехватку. Должно быть, именно поэтому в моем воображении «Япония» всегда была связана с «возвращением домой». Маленький читатель нашел в уютном мирке из бумажных стенок, лаковых мисочек и кукол что-то родное ему и близкое, что должно было утолить его тоску по настоящей родине – чувство, незнакомое детям, которые находятся дома у себя на родине.

Но я, как Ганси и Уме, мечтал о путешествии в Японию. Для меня это была земля обетованная, в которой я обрету самого себя. Это путешествие перенесет меня на другую половину Земли – на чужбину, и она не останется для меня чужой. Там скрыты сокровища, которые одарят меня богатством на всю мою жизнь. То, чего мне не хватало дома, я искал в «Японии».

Стоит ли удивляться, что позднее я причислил себя к «паломникам в страну Востока», прочитав книгу Гессе? Или что в юности я выбирал себе подруг исключительно как будущих спутниц для моего путешествия? Самый длительный мой роман был с художницей по тканям, которая признавала только объекты и отношения, имеющие безупречную форму. И с ней навсегда остались связанными воспоминания о Японии! Мы с ней искали следы этой страны в наших любимых образцах европейского искусства и архитектуры – в картинах Дега или Тулуз-Лотрека, потому что их вдохновляли японские цветные гравюры на дереве. Мы находили нашу Японию в растительных орнаментах югенд-стиля и методичной простоте «Баухауза»[50]. Гельзенкирхенскому барокко и устаревшему «косичному» стилю мы противопоставляли прозрачность функциональной формы, изящество простоты соотношений – возможно, потому, что нашим любовным отношениям никак не удавалось принять такие же формы.

Так «Япония» во второй раз стала для меня тем родным краем, по которому я тосковал.

Мы не остались вместе. Мой первый брак привел меня в Японию, где и распался; однако в Токио родился наш сын, который впоследствии, став уже взрослым, вернулся туда и теперь сам уже обзавелся ребенком со своей японской женой. Когда я, будучи в его возрасте, в одиночестве вернулся в Европу, то женщине, с которой я хотел быть вместе, суждено было зваться почти как Ганси. Уме тогда была еще очень далеко от меня.

Любовь же моей юности вышла замуж за человека, который сделал дальневосточную архитектуру своей профессией. Я бы никогда не познакомился с ним, не всплыви его имя в рассказе о детстве одной моей японской подруги. Ее бабушка приютила его в своем доме, когда он, тогда еще молодой «паломник», прибыл в страну Востока. Этот самый дом находился в Киото совсем рядом с виллой, в которой тридцать лет тому назад жила моя сводная сестра, обучавшая своих трудных, избалованных питомцев. Я почти уверен, что мне удалось обнаружить дом матери Уме, находившийся за храмом Куродани, – опять же всего в нескольких шагах от того места, где я жил, за парком «Окадзаки». В этом старом садовом домике между зоопарком, отелями любви и могилой кинорежиссера Мидзогучи снимался фильм «Deshima»[51] по моему сценарию – вот почти и замкнулся круг, который очерчивали Ганси и Уме, следуя моему детскому желанию уюта и защищенности.