Мне не нужно рассказывать вам историю и предысторию изоляции Японии от внешнего мира и решения этого вопроса в гавани рыбацкой деревни Нагасаки[80]. Что меня интересует сейчас, так это эффективность, с самого начала зиждущаяся на модели двойного агента. Любое передвижение осажденных на острове мужчин, представителей Объединенной Ост-Индской компании, всецело зависело не только от принципиального разрешения сёгуната, но еще и в большей степени от компетенции переводчика, этой ключевой фигуры межкультурных связей. Но еще больше, чем иностранцы, от него зависят власти его собственной страны. Переводчик – их исполнительный орган на новом и незнакомом поприще, они обязательно должны полагаться на его лояльность, но полагаться не слепо. Переводчик исполняет свое предназначение посредника только тогда, когда достаточно ловко обслуживает обе стороны. Но он не должен просто стоять, как надежная стена, он должен еще и пропускать, как дверь, и, как бы строго ни была предписана ширина этой двери, на практике он определяет ее сам. Переводчик может быть полезен своей системе только как противодействующая (в определенных рамках) сила, это значит, что его наделяют как доверием, так и недоверием в равной степени. Его подчиненное положение находится в сильном – и опасном для него – несоответствии с его реальным весом.

По посещении вышеупомянутой выставки мне захотелось прочесть или даже написать историю межкультурного представительства – этой необходимой, даже обязательной по долгу службы измены, потому что агент не сможет получить никаких сведений, если не выдаст какую-то часть своей информации. Санкции, которым он рисковал подвергнуться, были тем суровее, чем лучше он выполнял свое задание. Истории таких переводчиков, как Кемпфер[81] (XVII век) и Зибольд (XIX век), – это истории мучеников секуляризированной миссии. Без готовности проникновения в запретно-новое, без личного согласия на любопытство и недозволенный исследовательский интерес в буквальном смысле чужака-варвара мы не имели бы важнейшей информации о Японии в период ее полнейшей изоляции, а с ней и необходимой основы для взаимопонимания и взаимоуважения.

Дэдзима – место, созданное для того, чтобы помешать соприкосновению с чужеродным, и одновременно устроенное так, чтобы ему способствовать. В герметически закрытый мир должно было проникнуть искушение, но горе тому, кто содействовал этому.

А как там было насчет сексуальной измены? Женщины – самое уязвимое место в любом обществе. Победители коронуют себя ритуальными изнасилованиями; мы наслышаны о наказании шпицрутенами наголо остриженных женщин, которых во Франции после войны обвиняли в сексуальном коллаборационизме (и на которых перекладывался собственный позор – тайное предательство patrie[82] и патриархата). В этом отношении я нахожу модель Дэдзимы крайне примечательной. Горстке агентов Объединенной Ост-Индской компании (ОИК) было запрещено привозить с собой жен точно так же, как и христианскую литературу или объекты культа. Когда Опперхоофд Бломхофф (Ян Кок) появился в 1817 году вместе со своей семьей на Дэдзиме, семья была незамедлительно выдворена из страны – правда, не так уж и незамедлительно, а только после того, как японский рынок не упустил возможности сделать портреты с экзотической жены капитана Тиции. Однако на раздвижной ширме, которую я видел, она не имела права появиться на портрете в качестве супруги капитана, а была изображена лишь как некая женщина, голландка в чепчике и кружевном воротнике, с веером в руках, вместо ребенка на коленях. И это при том, что японские власти не требовали от чужеземцев целибата, напротив, даже снабжали их куртизанками из квартала Мураяма. Чайные дома для этой цели выбирались столь же тщательно, сколь и кланы переводчиков. К возможным последствиям сих отношений относились также терпимо: Опперхоофд Бломхофф заимел таким образом еще одного ребенка, который конечно же не был изображен на портрете. Мне бы очень хотелось знать, как жилось в тогдашней Японии таким детям-полукровкам.

Также и Филипп Франц фон Зибольд вел, так сказать, японскую семейную жизнь. Скандал, связанный с его именем, касался похищения совсем других японских секретов, а вовсе не его жены Таки, его спутницы на протяжении более шести лет, и не их общей дочери Ине.

Во всяком случае, символическое овладение японскими женщинами не считалось властями нарушением границ, что вообще-то должно было казаться курьезным пуритански воспитанным членам ОИК, принимая во внимание все прочие ограничения со стороны японцев. На одном шелковом панно встреча с деловыми партнерами в конторе Бломхоффа изображается протекающей в атмосфере развязной непринужденности. Только один из рыжеволосых господ занимается исключительно японскими партнерами; хозяин же сидит, декорированный своей взятой напрокат женой, которая стоит подле него, его сосед в красном фраке занят своей спутницей, причем не ускользает от внимания, что он распускает руки, в то время как третий, в цилиндре, рассматривает в подзорную трубу еще одну особу, которая как раз входит в дверь. Шляпы, часы, бокалы, глиняные трубки, на стенах картины в рамках – экзотические аксессуары далекого Запада.

На одной сюнге, так называемой эротической «весенней картинке», изображается «прикомандированная» дама с согнутой ногой, оказывающая любовные услуги некоему морскому волку ужасающего вида, заросшему бородой и в треуголке. Пояснение под картиной лишь ономатопоэтически фиксирует его варварский любовный лепет, в то время как реплика женщины прописана недвусмысленно: «Он такой длинный и толстый. Но я надеюсь, места хватит». Явно никакого беспокойства по поводу своей безупречности со стороны японской системы. Выставочный каталог дает следующее пояснение: «Японские проститутки воспринимали оказание любовных услуг неотесанным чужеземцам как подневольный труд, к которому их могли принуждать только власти». Мадам Баттерфляй спасительно далека от этого. Но я все же уверен, что двойная мораль христианских моряков подвергалась трудному испытанию со стороны откровенно практичных, нацеленных на их иммобилизацию, в том числе и вышеупомянутыми средствами, японских охранителей.

С другой стороны, я предвижу, насколько неприятно шокированными оказались японцы. На раздвижной ширме с разделенной супружеской парой Бломхофф позади мужчины и женщины изображены вооружившиеся зонтиками слуги – предположительно, коренные жители острова Ява, во всяком случае азиаты. Этот антураж был неотъемлемой частью образа голландцев. Какие же чувства охватывали японского зрителя при виде этого изображения? Следует ли рассматривать анахроническую перспективу – мое восприятие колониальных декораций подсказывает это как потенциальную атаку на японское чувство собственного достоинства, – руководствуясь примерно следующим: «Вот такое положение уготовано нам нанбандзинами[83], если мы не будем начеку»? Или, может быть, японцы априори не рассматривали как равных себе прочих «не-белых», если только они выступали в функции особ, игравших служебные роли.

В гавани Нагасаки резервация была выделена не только голландским купцам, но и китайским торговцам. Мне бы очень хотелось знать, в чем именно и как различалось обращение с поселенцами обеих карантинных зон. И была там еще одна картина, которая заставила меня задуматься. На ней изображена японская процессия, направляющаяся к одному из храмов на окраине Нагасаки, и в то же время на картине видны опустевшие улицы, заполненные сплошь голландцами и китайцами, которые явно наслаждаются чем-то вроде разрешения на выход из гетто. Как часто, по каким поводам и как выдавалось это разрешение? Поскольку эта картина могла быть показана в закрытой стране, то, что на ней изображалось, не должно было быть чем-то уж совсем немыслимым. Каждый приезжий и по сей день испытывает в Японии эластичность местной системы регулирования. Благодаря заслуживающей доверия воле она не только способна прогнуться, если нужно, но еще и в состоянии преклониться перед этим. Способность обучаться, заслонившись рукой: тот, кто прячет лицо, может не бояться его потерять. В Японии за сохраняемыми, в известной степени, фасадами неизменности происходят революции, опирающиеся на двузначность. Или наоборот: неизменные составляющие личности способны утверждаться не вопреки, а благодаря переменам. Превосходная магическая формула для уравновешивания модернизации, которую не в состоянии скопировать ни одна другая культура. В fuzzy logic вписывается регенерирующая модель, проступающая вновь и вновь при каждой смене парадигм, будто водяные знаки на бумаге, и из кажущегося хаоса противоречивейших диспозиций вновь и вновь восстанавливается новый фрактальный порядок: как фигурка из марципана.

Дэдзима: место, топос, топография – мне бы хотелось суметь прочитать ее как идеограмму. Протуберанец в форме раскрытого веера, каких-то смешных 15 000 квадратных метров, отделенных дамбой, словно перетянутая жгутом злокачественная опухоль, принайтовленная платформа, связанная с телом Японии посредством чувствительнейшего нерва – каменного моста – и не имевшая права касаться берега, нежно повторяя его изгиб, – поистине символическое местоположение, наводящее на мысль, что и внутри далеко не все передано на волю случая.

Поселение расположено на одной стороне и занимает только обжитую правую половину острова с рейдом. По левую руку, таким образом, остается еще место для сада, вольеров с животными, ряда сосен, а в самом нижнем углу стоит садовый домик для всех прочих неожиданных целей: жилище куртизанок, «игорный дом», врачебный кабинет, лазарет. Рейд на противоположной стороне защищен еще одной внутренней системой шлагбаумов, в которой для прибывающих товаров отведено лишь крошечное пространство, словно игольное ушко. Через него должны пройти все товары, чтобы подвергнуться строгому досмотру таможенников, также рекрутированных только из четырех кланов. На более ранних изображениях можно увидеть постройки в китайском стиле, ведь, в конце концов, ОИК жила за счет торговли не с Европой, а с Китаем, отняв эту сферу прибыли у Японии, робкой на контакты с внешним миром. Только после пожара 1798 года трехцветный флаг голландских Генеральных штатов стал развеваться над одним из зданий компании Опперхоофда в европейском стиле.

Японские деятели искусства и художники конечно же не упускали ни одной детали незнакомого образа жизни и распространяли их изображения или описания по всей стране: застольные традиции, одежда, инструменты, экзотические домашние животные.

В промежутках между отплытием и прибытием кораблей население гетто было небольшим, для дюжины людей площади в 50 на 300 метров было предостаточно. Для Японии эти иностранцы были не столь желанны, сколько она в них нуждалась. Помня об этом, страна усмирила свой рефлекс неприятия, контролировала его, пропуская лишь столько чужестранцев, сколько ей было необходимо, и чтобы они подходили под собственную систему.

Тем не менее именно из этой точки началось наступление новой перспективы, расширение видения не только через телескоп и не только для искусства, а также революция в анатомии, причем не только для медицины.

Так как европейцам, отдаленным от Японии двумя годами морского пути, не представлялось возможным завоевать ее, то обмен на сей раз проходил по условиям страны, открытой ими: здесь она заботилась о «неравенстве» сделок. Остается один бесцельный, но все же любопытный вопрос: не обделила ли себя Япония этим дозированным отношением к внешнему миру? Добровольная изоляция, сакоку, длившаяся более двухсот лет, безусловно, укрепила самостоятельность японской системы. Однако эта изоляция еще и придала ей склонность к уединенности и особым образом ограничила ее способность не просто к реакции на что-то новое, но и на что-то другое. Дэдзима была местом некоммуникации с тщательно отобранными исключениями – чем-то вроде постороннего предмета, застрявшего меж зубов, к которому язык, не способный устранить его, в раздражении вынужден возвращаться вновь и вновь. Для культурного обмена Дэдзима обладала слишком уж скромными возможностями, но если знать, чем торговали нанбандзины (а в Японии знали об этом задолго до начала «опиумных войн»), то трудно будет упрекнуть Японию в том, что она на всякий случай припасала камень в кармане, – обычай, который ей пришлось перенять у варваров, чтобы выстоять против них.

На той же берлинской выставке видел я и прочел более ранние свидетельства великодушного и наивного культурного обмена. Сёгун Нобунага, а также и Хидэёси сопровождали отцов иезуитов в самое сердце своей империи; от придворных они требовали появления на определенных празднествах в западных одеяниях. На улицах радостно распевались католические песнопения людьми, не имеющими никакого отношения к христианству, для них это было нечто вроде новейших хитов – другой, более осознанный, способ примерки на себя западного стиля жизни, японский европеизм, за триста лет до японизма на Западе.