– Морская сирена сделала это ради тебя, однако учиться она все-таки хотела, я этого до сих пор хочу. Ну что можно поделать, если это мне теперь не поможет.

– Что должен отвечать на это партнер?

– Ты не партнер, Зуттер, с партнером открывают новое дело. Ради этого я никогда бы не вышла из воды. Ты мой любимый, и если проморгаешь, то станешь моей собственностью. Я и на ребенка тебя бы не променяла. Морская сирена сама как ребенок. Разве ты можешь обращаться с ней как с человеком?

Ни упреков, ни просьб о помощи. Один сплошной вопрос.


Это было последнее контрольное обследование.

По пути домой она молча сидела на переднем сиденье. Январский день постепенно переходил в ночь. Она и доктор Клеменс, опекавший ее «слабое место», предали друг друга – почему?

По дороге туда она была веселой, наслаждалась музыкой в машине, это был ноктюрн Шопена.

– Сегодня вечером ты почитаешь мне вслух, – сказала она, вставляя диск. – И так потом каждый вечер, начиная с сегодняшнего дня. Про мышку и ее гладкую шерстку.

– Про гладкую шерстку?

– У братьев Гримм.

– Ах, сказки. И я должен тебе все их читать?

– Нет, сказки для детей ты пропустишь. Только про мышиную шерстку. И кошке будет приятно слушать.

Всякие дальнейшие попытки облегчить ее судьбу Рут отклоняла. Не напрягайся, Зуттер. У тебя слабые диски позвоночника, а я тяжелая ноша, одно с другим плохо совмещается. Как и мы оба. Это-то нас и связывает. И поэтому мы неохотно имеем дело с другими людьми. Смотри не избалуй меня, дыши ровно. Однажды тебе придется дышать за двоих.

При каждой встречной машине меня так заносило вправо, что Рут наконец спросила:

– Может, я поведу машину?

Это было во второй раз, когда она что-то сказала за дорогу.

Он только покачал головой. Он как раз боролся в душе с подозрением, что доктор Клеменс дал Рут безотказно действующий яд.


Ей было шесть лет, когда «сессна» ее родителей («Феникс III») – самолетом управлял отец, – «пропала» над Эгейским морем. Они улетели, но не долетели, и больше о них ничего не известно, сказала Рут. После этого ее растила одна незамужняя, очень состоятельная родственница. Рут была для нее единственным ребенком, и ее держали в большой строгости. После смерти тети она бросила Медицинский институт, чтобы, говоря ее словами, пуститься, как Ганс[5], бродить по миру. В семидесятые годы все паломники отдавали предпочтение Индии. Ей хотелось уехать туда, где мир кончался, но этого так и не случилось. Ганс получил свое вознаграждение и потом снова лишился всего – лошади, коровы, свиньи и гуся, а под конец даже и точильного камня. Камень свалился в колодец, да Гансу он уже больше не был нужен, незачем было точить нож, и он подпрыгнул от радости: наверное, он родился в рубашке! И стал Ганс счастливым и возвратился домой, прямо в объятия своей родной матери.

На брак Рут решилась уже после двух совместных прогулок: давай поженимся, а? Совершенно пораженный, он поначалу вообще ничего не сказал, потом произнес «да», а потом долго опять ничего не говорил. Тогда нам нужно публично объявить об этом, сказала она серьезно, иначе у кого-нибудь могут возникнуть возражения. Это прозвучало так, словно она только этого и ждет. Прежде чем они скажут «да», хотя бы в присутствии чиновника, Зуттер хотел, как старший из них двоих, сказать то, что считал необходимым: я совсем не подхожу для тебя. Это не важно, весело заявила она, я никому не подхожу, зато могу ужиться с любым. Так как они лежали голыми друг подле друга, Зуттер от неожиданности вздрогнул всем телом.


Две фразы за тридцать километров – это немного. Еще один раз, нажав клавишу, она заставила умолкнуть ноктюрн Шопена, который он пустил во второй раз. Теперь только ветер свистел, обдувая машину. Местность сжалась до ощущения упаковочной коробки. В окнах за обнесенными изгородями полями горел кое-где свет, улицы еще были погружены в сумерки, а дома казались нежилыми и словно продырявленными темными окнами. Очертания холмов позади них тоже уже казались размытыми, природа словно отступила назад, а сквозь сумерки замелькали и запрыгали разномастные огни – светофоры, реклама, оранжевое освещение перекрестков, отбрасывающее отблески в лужи. Слева приближалась полоса автобана, сильный луч, пробивший сито тьмы, выстрелил как сигнальная ракета. Туда мы и устремили наш путь, и дорожные щиты определили за нас скорость, с которой нам следовало ехать, чтобы влиться в общий поток.

Осторожность, какой потребовал этот маневр, избавила Зуттера от постоянного внимания к лицу сбоку от него. Теперь или им конец, или через двадцать минут они будут дома. Когда бешеная скорость настолько стала плотью и кровью Зуттера, что он перестал вцепляться в руль, Рут подняла руку.

Нам еще нужен корм для кошки.


«Вольво» уже остановился на стоянке, когда Зуттер понял: Рут, хрипя от напряжения, ни секунды больше не выдержала бы этой гонки на автобане. Она сидела с открытым ртом, и ее лицо выражало полную панику.

– Ты хочешь, чтобы тебя звали Шниппенкёттер? – спросила она.

– Да нет, лучше уж Зуттер, – сказал он.

– В газете, в той, что ты читал, стояло Шниппенкёттер, – сказала она тихо. – Извещения о смерти, целых три штуки. Как попал этот Шниппенкёттер в Л., чтобы там умереть?

– Корм для кошки, – сказал Зуттер через какое-то время.

– И много, – сказала она. – Достань пакет из багажника.

Почему бы нам не пойти вместе? – хотел он сказать, но побоялся, что голос выдаст его. Он открыл дверцу, однако остался еще какое-то время сидеть, отвернувшись от нее.

Подсветка в багажнике высветила ему целую стопку аккуратно сложенных бумажных пакетов. Когда он дернул за ручки самый верхний, перед ним развернулась панорама альпийских гор, а посреди высоких, как деревья, горечавок – буквенная вязь названия магазина сыров. Он захлопнул багажник и пошел, втянув голову в плечи, через пустую автостоянку. Пакет болтался в его руке, в лицо дул свежий ветер, пронизывая сквозь тонкую одежду. Он был рад, что дошел до машин, сбившихся в кучку перед открытыми дверями торгового центра.

Изнутри доносились пиликающие звуки струнной музыки, взлетавшие смычки заставляли неустанно напрягать слух, а к ним примешивался итальянский тенорок, вовсе не вписывавшийся в эту музыку и нарушавший ее такт. Это был мужчина, который большими шагами мерил взад и вперед мраморное возвышение, занятый исключительно собой, он был погружен в бурный разговор. Зажав между подбородком и плечом радиотелефон, он оставил руки свободными для энергичной жестикуляции. Каждый раз, когда он достигал выстроившиеся в длинный ряд тележки, он хватался за перекладину первой из них, дергал за нее и потом со звоном отталкивал от себя весь ряд.

Зуттер явно против своего желания неотрывно смотрел на этого человека. Он говорил по-итальянски, на нем была дорогая темная мягкая шляпа и такие же мягкие и гладкие черные перчатки из тонкой кожи; из-под воротника короткого пальто из верблюжьей шерсти выглядывал шелковый шарф серебристого цвета, а из-под него светло-зеленый галстук. И хотя он, как разъяренный зверь, дергал и сотрясал скованные цепями тележки, он галантно отходил в сторону, если кто-то возвращал пустую тележку на место или, наоборот, хотел воспользоваться одной из них, он даже помогал тогда покупателю высвободить тележку из плена и услужливо шел за ним шаг или два, при этом его речевой аппарат работал безостановочно. Его безучастные глаза зафиксировали теперь и Зуттера; он покачал тележку, словно там лежал младенец.

Без всякой связи с этим Зуттер вдруг осознал, каково Рут сидеть одной в остывающем «вольво», и он заторопился нырнуть в струи теплого воздуха, хлынувшего на него подобно потокам воды. Со всех сторон теснились полки, ломившиеся от вкуснятины. Зуттер попробовал сориентироваться по свисающим вниз рекламным полотнищам, и слишком поздно ему пришло на ум, что ему тоже надо было бы взять у тенора тележку. Внутри супермаркета были только корзинки из пластика, которые, возможно, не смогут вместить много пакетов кошачьего корма. Когда он вытащил сразу две из них, он сам себе показался со стороны настолько смешным, что тут же поставил их назад. Беспомощно смотрел он на товарные этикетки, которые, наклеенные, как блестящие игрушки, на картонки и слепящие своей прозрачной целлофановой пленкой, казалось, кричали и приковывали глаз к очередной красочной упаковке. Он блуждал по кругу и уже отчаялся найти то, что было нужно ему, как вдруг в глаза бросился целый ряд картинок с облизывающейся кошкой. Фиолетовые жестяные банки предлагали любимую кошками «телятину с вермишелью», и Зуттеру оставалось только сметать их с полки.

Наполняя бумажный мешок, он чувствовал, что за ним наблюдают. За тележкой безмолвно стояла пожилая дама с худой морщинистой шеей и покрасневшими глазами. Ее подбородок дрожал.

– У вас нет корзинки, – сказала она.

– Тут вы абсолютно правы.

– А то, что вы покупаете, представляет большую опасность для вашего животного.

– Тогда мы употребим это сами.

– А вы «плюс-минус»-характеристику смотрели? Телячье мясо не прошло контроль качества.

– Может, вы мне скажете, где можно найти качественное человечье мясо? – зло спросил Зуттер.

Старая леди покраснела и принялась бессмысленно улыбаться. А потом исчезла за соседней полкой, колесики ее тележки поспешно удалялись, скрипя и повизгивая.

Зуттер уже слышал, как попискивают кассовые аппараты, но угол с кормами для животных был тупиком, а запасной выход вел в обратном направлении в раздражающую толпу. Толчея из одержимых лунатиков, механически создававшая для него серьезное препятствие, вызвала в душе Зуттера панику; он все еще дрожал, когда вдруг увидел за последним бастионом – рабочий и садовый инвентарь – конец очереди в кассу. Он вытащил из гнезда маленький топорик с заклеенным синей полоской острием и занял свое место в очереди. Наконец он дождался момента, когда стал выгружать на конвейер одну банку за другой. Кассирша проводила сканером по каждой из них в отдельности и поворачивала их перед световой полоской до тех пор, пока не раздавался попискивающий сигнал. А когда Зуттер протянул денежную купюру, кассирша отказалась ее принять.

– В чем дело? – спросил он.

– У вас еще кое-что в руке, – сказала она и кивнула головой на топор.

– Он поврежден, – ответил Зуттер и положил его на конвейер.

Она молча взяла топорик и сунула его под кассу, пока он лихорадочно паковал кошачий корм в свой бумажный пакет.

Белая машина смотрелась на большой парковке одинокой и затерянной, и, когда Зуттер шел к ней, он боялся, что найдет ее пустой. Но потом за запотевшими стеклами обрисовалась прямо сидящая фигура. С каждым шагом изо рта Зуттера вырывалось облако пара и тут же таяло в потоках света.

Он не спешил и неторопливо уложил пакет в багажник, прежде чем открыть переднюю дверцу и сесть за руль. В машине было холодно. Один раз Рут, по-видимому, включала дворники, потому что на ветровом стекле были прочищены и освобождены от снега два пятна. Когда он проследил за ее неподвижным взглядом, он заметил темный фасад с синей светящейся надписью. Первая буква, большая «С», все время гасла, каждую секунду, и тогда оставалось только: ASH ’N’ CARRY[6].

Когда мотор разогрелся, Рут сказала:

– Месяц.

Почти невидим, тоненьким серпиком висел он над массивом зданий. На кранах, многоэтажных домах и за гребнем холмов мигали красные огни, предупреждавшие находившиеся в воздухе самолеты о подстерегавшей их опасности. Рут сказала:

Quorum fortissimi sunt Belgae[7].

Фразу из «Записок о Галльской войне» Цезаря она цитировала каждый раз, когда ей удавалось перехитрить коварство объекта, например, электрической открывалки для любимого кошачьего корма, с которой Зуттер так ни разу и не сумел справиться. Эти банки больше уже не выпускали, но Рут – «по случаю праздника» – сделала целый запас из них. Эта кошка была ее кошка, и теперь у нее будет такой корм, с которым ему легче будет управиться. Он должен научиться этому.

– Бельгийцы были самые храбрые. – У Рут мать была бельгийка, и она сама родилась в Брюгге. – Bruges-la-morte, – сказала она. – Когда Брюгге умер, все равно еще чувствовалось его величие. Теперь он опять процветает и стал городом, как и все остальные. Когда я была маленькой, я очень хотела стать «begine»[8]. Мне очень нравилось слово «Beginenhof»[9]. Тогда монастырь находился рядом с «Continen-Tal». Это была такая надпись на большом плакате, который наш сапожник повесил над своим прилавком. Пока он подбивал мои детские башмаки железными подковами, я изучала его «континентальный» пейзаж. Это была такая майская зеленая долина, холмистый ландшафт, который прорезало извилистое шоссе, а по нему катилось четыре больших черных колеса. Не машина, а только шины, на которых виднелись какие-то таинственные знаки. Я еще не знала тогда, что это всего-навсего протекторы.