— Стало быть, вы и есть Алан Маклин, если я не ошибся? Удивительное дело: детектив, а интересуется поэзией.

Я не возражал; в конце концов, он ведь выкроил время по моей просьбе, да и не обязан профессор вникать в различия между частным детективом и простым собирателем всякой грязи, который за доллар-другой поставляет информацию, облегчающую заказчику процедуру развода.

Гостиная представляла собой полный хаос: стены сплошь в стеллажах, на полу сырая пеленка, два игрушечных грузовика уткнулись в стенку манежа, рядом модель скутера, чучело гималайского енота, два живых кота и целая куча фанерных ящиков, которые еще предстояло покрасить, да всякие прочие штуки, выдающие присутствие в доме детей.

Обведя рукой эти нагромождения, он все объяснил одной-единственной фразой:

— Нам с женой нравятся большие семьи, мистер Маклин. — Позднее оказалось, что его большая семья состоит из шести детей. — Садитесь, пожалуйста. Знаете, когда семья маленькая, это еще труднее, а уж если детей вовсе нет и муж с женой дни напролет выясняют отношения, тогда совсем кошмар. — Произнося это, он смахнул с плетеного кресла прямо на пол груду книжек по уходу за новорожденными. — Ирландский виски предпочитаете или шотландский? Я-то люблю самый обычный.

— Ну и мне то же.

— Немножко льда?

— Как хотите. Большое спасибо, вы так любезны, что выделили мне время.

— Полноте, — начал было он, но тут вошла жена, и он принялся нас знакомить. Она оказалась на целую голову выше него, красивая дородная женщина, не толстая, а скорее массивная, источавшая ощущение силы, — двигалась она медленно, уверенно, всем своим видом, даже прической — небрежно сколотой копной золотистых, как созревшая кукуруза, волос, — даже мягкими, ласковыми интонациями выказывавшая нежную снисходительность к нам, мужчинам.

— Ну вот, последнего уложила. Знаете, мистер Маклин, природа все-таки удивительно мудра, умеет вас вознаградить: какое счастье, провозившись целый день с шестью детьми, увидеть, что все шестеро спят. Вы не голодны?

Я помотал головой, любуясь каждым ее движением, пока она все так же неспешно, непринужденно подобрала с пола игрушки и прочее и вышла. Маллен протянул мне бокал и сел напротив.

— Итак, мистер Маклин, чем могу быть полезен?

— Просветите меня относительно поэзии, если вам нетрудно.

— Поэзии вообще? Видите ли, в университете я веду три разных курса, поэтому…

— Ну что вы, что вы. Меня интересует только один поэт. Вам не доводилось слышать о Сильвии Вест?

— Как же. — Вскочил, подошел к стеллажу, где стояли сотни и сотни поэтических книжек, и каким-то чудом сразу нашел нужный сборник, тот самый, выпущенный Сильвией. (Теперь я называл ее про себя просто Сильвией, не Сильвией Вест, не мисс Вест, а Сильвией.) Я вытащил из кармана свой экземпляр.

— Вы эту книжку прочли? — спросил я.

— Разумеется. Напрасно удивляетесь, мистер Маклин. Я стараюсь читать все, что публикуют молодые поэты. Не думайте, что это слишком обременительно, ведь публикуют-то совсем не так много. К тому же я веду колонку поэзии в «Куотерли», поэтому издатели обычно посылают мне новые сборники.

— И как вы находите этот сборник, сэр?

— Хм, мистер Маклин, вы хотите знать, нравится он мне или нет? На такие вопросы не очень-то легко отвечать. Не те сейчас времена, чтобы про какого-нибудь поэта взять да заявить: совершенно очевидно, что ему суждено стать великим, ну и все такое. Поэт — это, знаете, такой вот одинокий, измученный человек, которого выгнали вон из отцовского дома, а он все ищет, как бы ему туда вернуться, под каким предлогом. Или сидит на заднем дворе под кустом смородины, оттачивает свой бесценный дар да перебрасывается строчкой-другой с соседским поэтом, которого тоже выставили вон, заставив устроиться на задворках. А было время, мистер Маклин, когда поэт чувствовал себя словно музыкант в большом оркестре, где и трубы, и скрипки, и могучие барабаны, и музыка такая громкая, такая ритмичная, что весь мир ее с напряжением слушает. Но все это в прошлом, мой милый. Да-да. В далеком прошлом. А теперь слушают только эту чушь, сочиняемую для бродвейских мюзиклов, и только таким рифмачам готовы платить, прочих же, отмеченных даром Божьим, вынуждают перебиваться с хлеба на воду, и никаких надежд. На что теперь рассчитывать поэту, ведь он же, понимаете, какое-то странное существо да к тому же повинен в самом страшном грехе, именуемом нищетой, ну, так и пусть наигрывает на своей свирельке в скромной надежде этой мелодией что-то выразить и как-то запечатлеть идиотский, взбесившийся, бесчувственный мир, где когда-то его признавали пророком. О да, у этого несчастного превосходная память, только вот беда, почти не осталось веры в себя, а у кого останется, если все шепчешь да шепчешь, не имея возможности сказать в полный голос.

Так вот, насчет этой женщины, Сильвии Вест, я не берусь вам сказать, хороший она поэт или плохой. Да и как это можно — сразу ставить клеймо: плохой, хороший. Вы сначала прислушайтесь, почувствуйте, сколько в ней неукротимой ненависти, какая закипает в ней обида. Вот, мистер Маклин, смотрите.

И, открыв книжку, он прочел:

Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.

Ноет все тело, горит, не сгорая.

О почему, почему же меня ты оставил?

Болью зайдусь и себя прокляну я сегодня,

Грешную, больше и хуже других я грешила.

Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.

Где ты, мой пастырь, где же слова утешенья?

Их и не хватит, ты в душу, ты в душу

всмотрись мне.

И содрогнешься: одною лишь плотью живу я,

Плотью греховной, жестокой и алчной,

ничтожной.

Грех мой на мне, никуда от него не укрыться.

Муки Иисуса, я знаю вас, муки Иисуса.

Он долго молчал, всматриваясь в меня своими ослепительно яркими голубыми глазами. Тихо вошла в комнату жена и, не проронив ни слова, слушала, как он читает стихи низким, выразительным голосом. Маллен улыбнулся, покачал головой.

— Что-то мы с вами, мистер Маклин, слишком уж всерьез принялись обсуждать поэзию, а ведь она дело несерьезное, а? Стало быть, вы хотите знать мое мнение? Это не очень хорошие стихи, но в них что-то есть, это несомненно. Есть, хотя стихи не из лучших. Вы Хелен Морган слышали, когда она в ударе? Вот так и Сильвия Вест — ничему специально не училась, никакой утонченности, языком как следует пользоваться не умеет, а если честно, так и о версификации понятия у нее самые расплывчатые. Но зато есть другое: страсть и настоящее чувство боли, и потребность ее выразить, а главное, она музыкальна. Чувство боли она способна донести так же выразительно, как исполнители блюзов. Если для нее наступит умиротворение — Бог весть, наступит ли? — царственная будет женщина, можете не сомневаться, но если, допустим, этого не произойдет, тогда она обретет способность воплотить в поэзии все, что обещает ее талант, и вот тогда это будет явление, большое явление, уж вы мне поверьте.

— Так вы с нею знакомы?

— Нет, к моему стыду, — сказал Маллен, улыбаясь жене, которая заметила, словно мимоходом: «Смотри-ка до чего вдохновился!»

— Тогда каким же образом вы узнали про ее боль, профессор Маллен, и про все прочее?

— Да из ее стихов, откуда же еще!

Я кивнул, воздержавшись от комментариев. Какое-то странное, и не скажу, чтобы тягостное, беспокойство все сильнее овладевало мною, а еще сильнее овладевало желание, чтобы этот вечер продлился. Жена Маллена, улыбаясь, плеснула мне в бокал еще, потом села рядом с нами. Видно было, что эта крупная, красивая женщина обожает своего коротышку-мужа с его бархатным голосом, странным у такого маленького, светящегося от худобы человека, видно это было по каждому ее жесту и слову, по тому, как она бесшумно двигалась, как к нему обращалась, как на него смотрела. И вдруг мне стало до того скверно и одиноко, что я чуть не расплакался.

— Что такое поэзия? — Маллен обращался не ко мне, просто вошел в свою обычную роль учителя, которому приходится растолковывать в классе одни и те же вещи. — Первые люди на земле пели, потому что музыка так же свойственна человеку, как и слово. А когда появились слова с их образностью, цветом, чувством памяти, появилась и особая музыка — это музыка речи. Поэзия — вот начало всей литературы, всего, что называется искусством. Гомер пел свои творения, и ужасающие откровения иудейских пророков — это ведь тоже поэзия, а кто создал музыку старой Ирландии, если не поэты, эти бродяги, которые бродили по земле с лютнями и пели стихи? Да ведь и здесь у нас индейцы тоже играли на своих деревянных флейтах, пока их певцы слагали стихи. Это самое старое, что есть в мире, и оно росло, оно процветало, пока — сравнительно недавно — мы вдруг не понеслись вперед со всех ног, превращая мир в какое-то неуютное место. Вот отчего нынешнему поэту так трудно найти и образ, и музыку, он ведь только и видит, что мы жуем себе яблоко, совсем позабыв про дерево, на котором оно растет. Вашей Сильвии долго придется ждать награды, но она многому научится. Есть у нее что сказать, и голос этот — ясный голос.

— Для меня, — признался я, — он не очень ясный. Возьмите хотя бы вот это стихотворение про погасшую луну. Что она хотела им сказать? О чем это? А если что-то здесь скрывается, почему не выразить это открыто?

— Неплохо, — похвалил меня Маллен, — вы в самую точку угодили. Так вам кажется, она нарочно что-то от вас скрывает? Помилуйте, ничуть не бывало. Мы с вами люди прямые, Маклин, что не означает — прямолинейные, вот так и поэты: пытаться скрыть что-то могут лишь те, кому выразить нечего. А если выходит неясно, то по той простой причине, что им не удается выразить словами то, что они в себе чувствуют. И Сильвия такая же, ее прямо-таки изводит нечто такое, что не донесут слова, употребленные в обычном своем значении, но со временем это пройдет, и нужные слова отыщутся. Научится лучше понимать, что именно должно быть передано, и умение делать это тоже придет.

Но вот в этих стихах все какие-то символы, какие-то сравнения. Она/ описывает место, где, я так понимаю, прошли ее детские годы, и при этом столько отвращения, столько кошмаров, совсем недетских, если не заблуждаюсь. Вас бы больше устроило, чтобы она просто написала: «Ребенком я жила вот в этом городе», — и поставила точку, но ей-то надо передать, что ощущал ребенок, и для этого она использует довольно сложную символику, образы, запомнившиеся из поры детства. Вы понимаете, о чем я?

— Кажется, понимаю, — кивнул я. — А как вы думаете, в каком городе она выросла?

— Могу только догадываться. Стало быть, в каком городе?

— Да, в каком городе.

— Возможно, в Питсбурге.

— Почему вам кажется, что там?

— Попробую вам объяснить. Когда стихи пишут люди, имеющие законченное образование да еще не один год вращавшиеся в академической среде, с мастерством у них чаще всего неплохо, а вот чувство живой жизни притупляется, как и стимул, заставляющий создавать собственные метафоры, передающие пережитое лично ими, а не кем-то еще. Знаете, у нас в университетах народ очень даже практичный. Вот и комбинирует уже известные метафоры, чуть их подновляя, ведь так проще. А у этой Сильвии, по-моему, образования, я имею в виду школьного образования, почти нет. И свои образы она создает из увиденного и пережитого ею самой. Как-то она услышала, как испанцы называют воду, и это слово произвело на нее впечатление. Вот оттого упомянута «аква» — ей хочется вспомнить тот миг, когда она это впервые услышала. Питсбург, если помните, стоит на слиянии рек Аллегани и Мононгахила, причем на Мононгахила другого сколько-нибудь заметного города больше нет. Это я к тому, откуда ее метафоры и образы. В слове «Мононгахила» первая часть воспринимается как приставка, вроде тех, какими изобилует язык индейцев-алгонквинов. Вообще-то правильнее было бы Ононгахила, но, вы знаете, мы очень произвольно транскрибируем индейские наименования. Вот вам и смысл этого странного выражения «аква нонго», и вот откуда весь образ, хотя как Сильвия докопалась до индейских корней, сказать не могу, такие вещи у самоучек необъяснимы, но тем и интересны.

Итак, «аква нонго», она же «целитель», то есть река Мононгахила. Заметьте, как искусно она зашифровала это слово, сумев обыграть звуки и придать образность имени. Река, прошу заметить, для индейцев была божеством. Индейцев истребили, на месте их жилищ вырос жуткий город Питсбург — так это воспринимает девочка Сильвия. Но ведь река течет, как всегда здесь текла. Она вечна, река, она очищает, она вынесет все. Течет, очищает, исцеляет жестокие раны. Вот о чем эти стихи. Мне противно переводить их смысл на столь плоский язык. Так они становятся понятны лишь тем, кто не чувствует поэзии.