О, черт, да кто, кроме него, помнит Урсулу Андрес?

Нужно положить конец воспоминаниям о прошлом, например о деле „Иран-контрас", да и вообще обо всем, что было до войны в Заливе. То, что случилось позавчера, по сути, уже не имеет значения. Мир принадлежит тем, кто жадно впитывает в себя новое.

Ему пятьдесят девять. Ужасно! Всего шаг до шестидесяти.

А что, если его хватит инфаркт в компании одной из таких шлюх? А что, если полиция Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Майами или Атлантик-Сити найдет его в таком виде, как Джона Гарфилда: со спущенными трусами? Ведь эта шлюха, впав в панику, не догадалась одеть его.

Бедная Нива, все будут, скрывая улыбки, сочувствовать ей, когда до нее дойдет эта весть. Бедная Нива, черт попутал ее выйти замуж за такого идиота, как Ирвинг Форбрац, у которого было столь слабое сердце, что он не успел натянуть штаны и умереть достойно, сидя у телевизора. Только в таком виде его и должна найти полиция. Что же до его сына Джейсона, который более чем преуспевал в издательском деле, то с ним он не разговаривал после развода. Значит, мальчишка и ухом не поведет.

Сейчас не стоит об этом думать. Пока что он жив, голоден, и ему предстоит уладить кучу дел. А Лолли Пайнс так помогла бы ему управиться с делами! Ее смерть – такое невезение для него. Придется самому думать.

А что, если эта Бэби Беар, Байер, как там ее зовут, сможет оказаться полезной? „Виноградинка", конечно, далеко не то, что колонка Лолли Пайнс, но хоть что-то.

Не пригласить ли ее пообедать завтра вечером? Хотелось надеяться, что смотрится она прилично. Но предварительно им надо будет пропустить по рюмочке в „Сент-Реджисе", после чего он закажет столик к обеду. Ирвинг Форбрац обедал лишь с равными себе.

10

Джорджина услышала, как таймер духовки подал сигнал. Осталось поджарить еще одну порцию картофельных биточков. Она вытащила противень из духовки, поставила его на большой стол и выложила готовые биточки.

Вирджинскую ветчину она предварительно нарезала и обжарила. Были готовы восемь дюжин маленьких бисквитов, а также закуска из крабов, мясное филе в тесте и рисовый плов.

Все надо было сделать заблаговременно, поставить в холодильник и разогреть, когда Таннер вернется из офиса. Он недоволен, если она не уделяет ему полного и безраздельного внимания.

Ему пришлось основательно похлопотать в этот уик-энд. Он так любит свое ранчо. Он всегда неохотно покидает его, но возвращаться из-за смерти коллеги – это уже из ряда вон.

Джорджина не была знакома с Лолли, хотя какое-то время они вместе работали в „Курьере". Лолли никогда не заходила к ней в кабинет, да и чем могла Джорджина заинтересовать Лолли, пока не вышла замуж за Таннера.

Бросив взгляд в прошлое, она подумала: все, что имело для нее значение в жизни, поблекло и отошло на задний план в тот день, когда Таннер зашел в маленькую служебную кухоньку и спросил, любит ли она оперу.

С того дня у нее появилась одна цель: сделать Таннера счастливым. И если ту волшебную жизнь, которую она вела сейчас, омрачало одно облачко, она скрывала это глубоко в сердце. Но Джорджина все же чувствовала себя обманщицей.

Таннер считал ее безупречной женой. Он не знал и не должен знать, какой она была, когда впервые очутилась в Нью-Йорке.

Та Джорджина Холмс не была стройной и отнюдь не походила на статуэтку. Ее даже нельзя было назвать полной. Сейчас трудно представить себе ту Джорджину. Та была попросту толстой.


В шестнадцать лет Джорджина уже носила размер „экстра большой", а это означало, что она непомерно раздалась из-за пристрастия к дешевым закусочным; она все толстела, и продавщицы в магазинах готовой одежды смотрели на нее с таким выражением, словно кол проглотили. Поскольку Джорджине требовалась все более просторная одежда, ей приходилось добираться в поношенном дождевике до тех магазинов, где одевались только толстухи. Джорджина уже давно поняла, какие дамы могут позволить себе на загородных пикниках гордо и невозмутимо поглядывать на толстух.

В старших классах школы и в колледже мать Джорджины полагала, что у дочери эндокринные нарушения. Позже, когда Джорджина стала писать о кулинарии, мать решила, что виной всему ее профессия. Ну может ли женщина весь день жарить и парить, ничего не пробуя?

Откровенно говоря, у Джорджины никогда не было настоящего друга. Некий Руперт в старших классах школы был не толще ее ноги. Он любил тискать ее груди и при этом хихикал. В колледже появился Карл; он ходил за ней до тех пор, пока его не доняли шуточки других студентов, давших ему прозвище „любитель пухлых щечек". До того как она очутилась в объятиях Дайсона, раздевшего ее на заднем сиденье машины, Джорджина никогда не испытывала особого интереса к мужчине, тем более не помышляла о близости с кем бы то ни было из них.

В 1980 году она жила в пригороде Колумбуса, работая в агентстве и специализируясь на рекламе кулинарных изделий. Занятая только работой, она успевала писать заметки о домоводстве и вести колонку кулинарных рецептов в городской газете профсоюза работников питания. Благодаря этому ее пригласили на работу в Нью-Йорк, где ей предстояло делать макеты для фотообложки журнала „Восхитительная пища".

Занятие это требовало больше уловок, чем честности. Оно означало, что анемичную жареную индейку надо было обильно поливать техническим маслом, дабы придать ей золотистый блеск. Или смазывать горы фруктов детским кремом, чтобы они не обесцвечивались при съемках, а также закрашивать фломастером зеленые пятна на бананах. Кроме того, весь день приходилось возиться с продуктами. Через шесть недель пребывания в Нью-Йорке она опять катастрофически растолстела.

И тут она встретила Бобби Макса.

Бобби Макс Килгор был геем, человеком столь легким и ярким, что почти порхал по жизни. В том мире, где существовал Бобби Макс, ему не приходилось прятаться по углам, он чувствовал себя хозяином жизни. В конце семидесятых – начале восьмидесятых геи в Нью-Йорке завоевали себе право открыто жить и делать все, что им взбредет в голову. Их новые блистательные, часто эксцентричные бары и клубы представляли собой гигантское сценическое пространство, в пределах которого могла воплотиться в жизнь любая фантазия. Музыка, наркотики, возможность вступать в любые связи давали им иллюзию, что они – участники безумной, восхитительной оргии, напоенной парами галюциногенов, и ей никогда не будет конца.

Бобби Макс Килгор жил в том же, что и Джорджина, многоквартирном доме в Ист-сайде. Спустя несколько дней после того, как Джорджина обосновалась здесь, она заметила, что у нее с порога исчезает экземпляр „Нью-Йорк Таймс". Она слышала, как почтальон бросал его на коврик у дверей. Но когда она выходила взять газету, ее уже не было. Через час она уходила на работу: „Таймс" лежал на месте. Когда Джорджина поднимала газету, та, к ее удивлению, была теплой, словно лежала на радиаторе.

Все это озадачивало ее, пока в одно воскресное утро она не обратила внимание на коричневое прожженное пятно на внутренней полосе газеты.

Более удивленная, чем сердитая, Джорджина взяла газету и, как была, в своем восточном халате, пересекла холл, направляясь к еще одной квартире на этом этаже.

Ей пришлось прождать несколько минут, прежде чем приоткрылась дверь, запертая на цепочку. На нее уставился налитый кровью глаз.

– Хм? – произнес сквозь щель голос неопределенного тембра, то ли мужской, то ли женский.

– Здравствуйте, я Джорджина Холмс, живу в квартире 4 А. Не вы ли, кстати, каждое утро проглаживаете мою „Нью-Йорк Таймс"?

Дверь приоткрылась чуть шире, и она увидела перед собой молодого человека лет двадцати с небольшим, с симпатичной физиономией и с ежиком на голове.

– Почему бы и нет, дорогая? – сказал он, понизив голос. – Когда газета мнется, лакей обязан разгладить ее перед тем, как подать королеве.

– Мне это совершенно не нужно, – в тон ему ответила она.

– Но вы не сердитесь на меня? – сокрушенно спросил он.

– Нет. Но мне это кажется странным. Лучше бы этого не было. Если вы хотите читать газету, я могу оставлять ее для вас, возвращаясь домой.

– Я живу минутой, дорогая, а потому не могу ждать целый день.

– Извините, – растерялась Джорджина.

Он распахнул дверь. На нем была черная рубашка, расстегнутая до пояса, и черные хлопчатобумажные джинсы.

– Не хотите ли войти? – смущенно предложил он. – Я только что сварил свежий кофе, и у меня божественные булочки с вареньем. Я купил их по пути домой. Пекарня открывается с самого утра, так что они свежие-пресвежие.

Джорджина засмеялась. Перебравшись в этот город, она не разговаривала ни с кем, кроме сотрудников, но искушение попробовать свежие булочки было непреодолимым.

– О'кей, – неуверенно согласилась она. – Но только на несколько минут.

– На работу вам идти не надо. Сегодня воскресенье. Разве что вы священнослужитель. Но, надеюсь, это не так?

Она засмеялась.

– Нет, меня, скорее, можно назвать кулинаром.

– О-о-о! – воскликнул он, хлопая в ладоши. – Вы делаете художественные произведения из продуктов? Если я дам вам несколько яиц, сможете ли сделать мне из них яичницу высотой с Кенсингтон-палас?

– Конечно, если смешаю их с парафином, – серьезно ответила она, входя в квартиру.

Расположение комнат было зеркальным отображением ее квартиры, но преобразить ее стоило огромных трудов. Стены были в бледно-оранжевых языках пламени, а на драпировку окон пошли, наверно, сотни три метров на редкость красивого цветастого ситца. Мебель представляла собой эклектическое соединение различных предметов. Все они, должно быть, давно пришли в негодность, но их склеили и привели в порядок. Так что здесь было вполне уютно.

За кофе и булочками, которые в самом деле оказались очень свежими и вкусными, Бобби Макс сообщил ей, что он оформляет витрины у „Блумингдейла". За обстановку квартиры платить ему не пришлось; он купил лишь телевизор и стереоустановку. Кое-что подобрал на улице, притащил с работы – там эти вещи уже никому не нужны.

Они провели вместе почти весь день, болтая, смеясь и постепенно выясняя, что у них много общего. Оба были родом из небольших городков. Бобби родился в техасском захолустье. В местной парикмахерской стояло лишь одно кресло; Бобби там „совершенно не понимали". Оба интересовались искусством, но Бобби был более широко образован. Джорджина ушла от него во второй половине дня, чувствуя, что встретила родственную душу. В первый раз за всю ее сознательную жизнь она провела несколько часов с человеком, который, казалось, вообще не заметил, что она толстая.

Вскоре она окунулась в ту бурную жизнь, которая кипела в квартире Бобби. Он познакомил ее со своими друзьями, и время от времени она помогала ему устроить на скорую руку импровизированный ужин. В свою очередь Бобби повесил в ее квартире новые гардины и застлал пол ковром.

Однажды в воскресенье вечером он предложил ей пойти потанцевать.

Она с трудом скрыла изумление. С таким же успехом он мог бы спросить, не хочет ли она взлететь на воздушном шаре.

– Я не танцую, – буркнула она, примостившись в углу кушетки. Забившись туда, она одной из его шелковых подушек прикрывала свою расплывшуюся талию.

Убрав посуду на кухне, Бобби Макс вошел в комнату и, нахмурившись, уставился на нее.

– Танцуют все, – ровным голосом сообщил он. – Даже паралитики и дети. Тебе надо только решиться.

– Ты не понимаешь, – тихо возразила Джорджина. – Я ни разу в жизни не танцевала. Меня никто никогда не приглашал.

– Дорогая, – взвился он, – когда ты танцуешь с нами, тебе не нужен определенный партнер. У тебя будет три сотни партнеров, тысяча! Вот увидишь!

– Бобби, – грустно сказала она, – мне не в чем идти на танцы.

– Еще как есть! – обрадовался он. – Накинь на себя что-нибудь блестящее, а я ровно в полночь постучусь к тебе.

– В полночь! Да я уже буду спать, – запротестовала она.

– Только не сегодня. На самом деле, в полночь даже несколько рановато.

– И у меня нет ничего блестящего.

– Надень вот это! – крикнул он, с грохотом вываливая лед из формы в раковину.

– Что „это"? – с вызовом спросила она. У нее было лишь полистироловое широкое цветастое платье непомерного размера со сборочками у воротника и жакет такого же свободного покроя.

– Твою черную штуку с серебром. Джорджина задумалась. Черную штуку с серебром?

– Ох, Бобби, – вздохнула она, – да ведь это халат. Его можно надевать только дома. Я даже сплю иногда в этой тряпке. Выходить в нем нельзя.

Бобби поставил перед ней на столик высокий стакан охлажденного чая со льдом.

– Конечно, можно. Тащи его. Я покажу тебе.

Джорджина неохотно поплелась к себе и сдернула с крючка в ванной бесформенное одеяние. На него пошло несколько метров черной вискозы с серебряным люрексом. В нем не было ничего примечательного, кроме блестящей ткани и покроя, скрывавшего изъяны ее фигуры.