Тот начальник время резал на куски, как пирог — долями от центра. Где-то там, в центре, было время правильное, когда и человек не фонил, и природа была щедра. Но доля мудрого времени чем дальше от центра, тем шире. И тем больше в нем пакости. Павел не любил с ним разговаривать. Он иначе понимал время и людей в нем, но вот вибрирующего человека он признавал. Да, он знал таких, от которых фонит. Это люди, уже до конца истощенные жизнью, ее мучительностью.

Таким людям больно, просто так больно, от ничего. Они как бы без кожи, без изоляции — оголенные провода. От них могут плакать дети, еще как! В этой девчонке что-то было от старых геологов, прошедших Крым и Рим, но она-то что прошла? Смерть матери. Достаточно, чтоб зафонить. Значит, приходить ей сюда не надо. Ему предложили на фирме обмен: взамен его, близкой к кольцевой дороге, квартиру в центре. Фирме нужно периферийное отделение офиса, купить частную квартиру обойдется дешевле. Павел решил, что согласится. Ему не надо, чтоб плакал его ребенок и страдала жена, если девочка явится «не звали». Странно, она абсолютно не напоминала ему его дочь, хотя они были ровесницы. Дочь была тихая и боязливая, «затурканная матерью», — говорил он. Но в какой-то момент мысли о них всех все соединилось: две матери, две дочери, две смерти. Он даже испугался этих походов собственных размышлений в незнаемое. Ему это не надо. Ему надо вырастить сына.


Алка пришла домой и, как и следовало, нашла записку от Георгия, где он и что. Он у дяди в лавашной, а потом — сразу на лекции. Вечером он зайдет к бабушке, а потом вернется домой. Из всей записки приятно было одно слово «домой». Все остальные слова — «лавашная», «дядя», «бабушка» были ей противны, они претендовали на жизнь Георгия, не имея на это права. Георгий принадлежал ей без остатка. Он не был ее частью, он был ее всем. Делать Алке было абсолютно нечего, и она решила, что маленький снаряд надо занести в бабушкин дом. Это будет честно. Она уже уходила, как позвонила эта непутевая бабушка — тетя Наталья.

— Алка, ты меня беспокоишь, — прямо сказала Наталья.

— Интересно, чем?

— Потому и звоню, что не знаю. У тебя все в порядке? Ты не подорвала университет или бабушку Георгия?

— Их? Нет, но снаряды со мной, — засмеялась Алка.

— Девочка, не делай ничего дурного. Слышишь меня?

— Вам были глюки? — спросила Алка.

— Были, — ответила Наталья. — Именно так и представились. Отвратительные глюки, сплошное горе, я прошу тебя, держи себя в руках. Не поддавайся.

— Я посмотрю по обстоятельствам, — сказала Алка и положила трубку.

Наталья же, давно свободная от своего дара или не дара, последнее время все видела Алку. Девочка в ее видениях взрывалась, она видела огонь и летящие во все стороны камни, но осыпались камни и оседала пыль, а Алка стояла целехонькая, только лицо у нее было черное от копоти. И на этом лице были такие страшные глаза, что именно сегодня Наталья не выдержала и позвонила.

Ей так и не удалось вернуть пусть не родственную близость, но хотя бы дружественность с потерянной родней.

Сестра ее не простила ей жадность и предательство молодости, в дом не звала никогда, хотя они с Кулачевым приглашались на все мероприятия ее новой семьи, но пришли только на свадьбу. Наталья сразу поняла, что ее избранник родне не понравился, что Мария Петровна под каким-то благовидным предлогом не села рядом с новым зятем и что ушли они раньше всех, ссылаясь на ребенка.

Выпившая Наталья тогда распустила язык и рассказала любопытному народу и про то, что Кулачев моложе жены, и про то, что ребенок дочери Марии Петровны неизвестно от кого, и они теперь воспитывают его, хотя у Кулачева в Израиле уже внуки. И что есть еще внучка, которая живет сама по себе с грузинским мальчиком, а учиться не пошла. Никто ей не указ, стерва.

Одним словом, отвела душу. Но был на этой свадьбе один гость, он знал Кулачева и при случае рассказал ему даже не факты — факты ему были известны, а, так сказать, тон речи и вкус яда, который тек по губам новобрачной. «Вы от нее держитесь подальше», — посоветовал он Кулачеву. Кулачев сказал, что ноги Натальи в их доме не будет. И когда Маша говорила, что хорошо бы позвать Наталью, у покойной мамы день рождения, Кулачев забалтывал предложение, и они в этот день оказывались в церкви, ставили свечи, а поминать шли куда-нибудь вдвоем. И было так хорошо, что Мария Петровна даже не виноватилась. Бог с ней, с Натальей. Все было как следует и правильно.

А Наталья по-своему мучилась. Потерпев неудачу в браке с придурочным военным, оказавшись в роли сосуда сливания похоти мужа, общаясь в кругу очень ограниченных людей, она тосковала по нормальной русской речи, по умному разговору, по радости гостевания, которую военруки уничтожали на корню. И она уже не удивлялась ни десятилетней афганской войне, ни бесконечной чеченской, потому что дурее и ограниченнее ее новых знакомых в ее доме был только веник. Да и то! Он хоть мести умел. «Хуже веника», — думала Наталья о муже, и тут же ее мысль перескакивала на моложавого, интересного Кулачева, который ушел от жены и юной любовницы к пожилой даме с седыми корнями волос и отяжелевшей от жизни плотью. В этом была насмешка судьбы. Бывало, что, раздевшись догола, Наталья разглядывала себя в трюмо и — объективно же! — не находила в себе «ни одного, ни одного, ни одного изъя-я-яна!». От вспомнившейся арии из музыкального фильма начинала нервно смеяться перед трюмо над собой, но успокаивалась, когда строила планы, как ей избавиться от нынешнего своего урода, чтоб потом, на заходе солнца, найти какого-нибудь Кулачева.

Что ни говори, а надо бы с ними дружить. У них другой круг людей. И бедных среди них нет. В последней своей жизненной программе она отказывала навсегда и во всем бедным и военным. Но кому это было интересно? Очереди на ее будущее не выстраивалось, а крепкое, с металлическим отливом в зеркале тело продолжало использоваться бездарно и глупо, практически не по назначению. Фу!


Алка же плелась к бабушке. Братик сладко спад, в доме вкусно пахло ребенком и покоем. В том доме, где она была сегодня, так не пахло.

— Между прочим, ба, я нашла отца нашего Пашки.

Он сам пришел, а потом я сходила посмотреть его бытовые условия.

Ну разве можно падать от слов, что найден отец? Это просто какое-то извращение. Но Мария Петровна завалилась. Хорошо, что близко был диван, и она головой упала на него, как-то сразу переломившись пополам.

— Ба! — закричала Алка. — Ты что?

И от крика Мария Петровна очнулась и сказала тихо:

«Не кричи! Он же спит».

Потом она как-то неловко уселась на диван, откинув назад голову, и Алка увидела белую, очень слабую с виду шею, можно сказать, беспомощную, стебелькового происхождения шею, которую носить во время суровое и злое не пристало. Такая шея была у мамы — и где она? Алка испытала гнев на этих женщин, от которых она есть и пошла. Нельзя же так, женщины! Вы что? Вы где родились? Конечно, смешно предъявлять претензии матери, которой уже нет, но от бабушки таких финтов, чтоб завалиться, она не ожидала.

— Помнишь, — сказала Алка, — мама повторяла: его зовут Павел Веснин! Павел Веснин! Помнишь? Так вот, он приходил, спрашивал про маму. Я сказала, что она умерла родами. А потом я его встретила в городе, он покупал разное детское, у него родился маленький сын Миша.

— Слава Богу! — прошептала Мария Петровна. — Слава Богу!

— Но я считаю, что он имеет право знать, что у него есть еще один сын. От мамы. Эта жена у него — калоша.

— Ты не смеешь, — тихо сказала Мария Петровна. — Не смеешь. — Кажете", в эти малые слова ушла вся ее сила, потому что она снова потеряла сознание и была так жалка и беспомощна, так стара и бессильна, что Алка испугалась не на шутку и стала звонить Кулачеву. Тот приехал через десять минут вместе со «скорой». Мария Петровна сидела так же опрокинуто, Пашка проснулся — стоял в кроватке и вопил громко и требовательно. Кулачев взял малыша на руки, медики принялись за Марию Петровну, на Алку никто не обращал внимания, даже маленький: когда она ему хотела сделать «козу-козу», отвернулся и спрятал лицо на груди у Кулачева. Мария Петровна пришла в себя быстро и сразу захотела подняться, но ее уложили. Врач произнес слова «спазм» и «декомпенсация», он с откровенным интересом смотрел на лежащую старую женщину, на вполне кондиционного мужчину с ребенком, на девицу из нынешних, у которой не хватило ума взять ребенка на руки, врач не понимал связей и предпочел быстро уйти. Он давно многого не понимал в отношениях людей друг к другу. Но если об этом задумаешься, уже не захочется лечить, а лечить надо всех, без разбору, хороших и сволочей, убийц и недоубитых, коварных и простодушных. В этой семье сидел червяк, но кто из них он, врач понять не мог. Все выглядели как люди.

Врач был немолодой, он уже думал о пенсии, но знал, что не уйдет: «скорая» — его наркотик, его и болезнь, и жизнь. Тысячи лиц, прошедших перед глазами, никогда не раздражали его, но никогда не переставали и удивлять. К первому своему пациенту он едва поспел, еще чуть-чуть — и тот погиб бы в родах. Через тридцать семь лет он уже к нему опоздал. Здоровенный мужик не искал себе смерть полегче, он загнал себе в сердце трехгранный напильник и умер на руках человека, который принял его из лона матери. Доктор увидел тогда, как обветшал за это время дом, как он тоже умирал в конвульсиях стропил, скрипе арматуры, гниении стен. Та квартира, в которой родился человек, была чиста и пристойна, в этой, умирающей, — стаями ходили тараканы, а в дырках попискивали мыши. И он, врач, благословил напильник за то, что он был скор в решении. «Здесь люди не живут», — подумал врач, но это было вранье. Вместе с тараканами бегали дети, чьи? Покойника? Чужие? И разве в других домах было лучше? Он попадал в очень престижные дома, с новомодной мебелью и театральным свисанием штор — он шел по дорогому ковру и давил шприцы, разбросанные по всей квартире. И тут люди умирали у него на руках, а оставшиеся умирали завтра. Это было время всеобщей смерти, и он боялся, что ему придется увидеть последнего покойника. Если случится так, он положит таблетку под язык и тихо, безболезненно пойдет вслед. Он не сомневался ни на минуту, что времени жизни осталось мало.

Хотя в последней квартире все были живы и пахло ухоженным ребенком, в доме была беда. На улице он понял, кто — девочка. Это она вирус беды. Ему даже захотелось вернуться и разобраться, но не та у него работа, чтобы заниматься профилактикой. Пусть это делают другие, но девочку он запомнил. Почему-то он знал, что они встретятся и он ее узнает. Что это будет — рождение или смерть?

Мария Петровна пришла в себя и стала уговаривать Кулачева идти на работу. У того действительно был трудный день, и его уже ждали люди, и он с надеждой посмотрел на Алку, чтоб та осталась.

— Останусь, — сказала та. Но Мария Петровна почему-то побледнела.

— Пусть идет по своим делам, — прошептала она, но вдруг сразу передумала и быстро добавила:

— Нет, ладно, пусть останется.

Кулачев не понимал жену первый раз в жизни. Ее как будто било током, и голос был не ее, и Кулачев сказал:

— Никуда я не пойду. — Он позвонил по телефону, что-то объяснил и стал раздеваться, чтоб надеть домашнее. Через пять минут он уже что-то делал на кухне, а Алку заводило. Она даже с интересом наблюдала рождение в себе сокрушительного вихря, который просился на волю, бил копытом. И не хватало только одного — полного отсутствия любви к тем, кто был рядом, — ребенку, бабушке и Кулачеву. Но любовь была. Эти люди ничего никогда не сделали ей плохого, они были счастливы, и в этом была самая большая их вина. Они смели быть счастливы после смерти мамы, они смеют быть счастливы, когда отец ее братика живет с «этой калошей». Они были виноваты, что никогда не искали отца ребенка. Да, она не читала, но что-то слышала о мамином письме к Кулачеву, но в это же время ей, дочери, более близкому человеку, было сказано: «Запомни! Его зовут Павел Веснин». И вихрь был выпущен.

Она подошла в кухне к Кулачеву и сказала:

— Я нашла Пашкиного отца.

Он развернулся так, что упала сковородка, снося по дороге носик заварного чайника.

— Что там у вас? — спросила из комнаты Мария Петровна.

— Маруся! Все в порядке. Я неуклюжий! Я столкнул сковороду.

Одновременно Кулачев оттеснял Алку в угол, за холодильник.

— Бабушке ни слова, — сказал он.

— Она знает, — ответила Алка.

— Ах ты, стерва, — сказал Кулачев. — Вот, значит, что случилось! Чего ты добиваешься?

— Мне мама велела его найти. И я нашла. Он отец. У ребенка должен быть отец.

— А я кто? — спросил Кулачев.

— Ты взял чужое. Теперь все хватают не свое. Такое время.

— Бабушка не своя?

— Видишь, какая она старая. Завалилась от одного слова.

Он ударил ее сильно, без снисхождения, без скидки на девичью слабость. Это была хорошая пощечина, от души и от сердца, и у нее левый глаз стал меньше и как бы слепее.