Ллойду Бассарту не нравилось, что Рой допоздна засиживается у Сауэрби, не нравился ему и шурин Джулиан — первый поверенный сына, но о действительных причинах своего недовольства отец умалчивал — ему, дескать, просто непонятно, как можно каждый день надоедать людям из-за одного только телевизора. А почем он знает, что Сауэрби надоело его общество? — отвечал Рой. Дяде Джулиану хочется знать, что делается в теперешней армии, о чем думает молодежь. Чего тут плохого?

Отец Роя для первой мировой войны был слишком молод, а для второй — слишком стар, и поэтому он не понимал, что значит быть «ветераном», как и многое другое в современной жизни. Что за два года службы взгляды человека могут измениться — до этого он допереть не мог. И то, что человек отдыхает душой рядом с тем, кто его понимает, с кем он может поговорить обо всем на свете, отец тоже не мог взять в толк и считал пустой тратой времени. Он и в самом деле доводил Роя до белого каления.

Не в пример ему Джулиан был готов без конца слушать Роя. Правда, и он не прочь был давать советы, когда их не просят, но все-таки есть маленькая разница: советуют тебе или приказывают. Как-то мартовским вечером (а надо сказать, Джулиан выслушивал Роя вот уже битых полгода), когда они с Роем, покуривая сигары, смотрели по телевизору шоу с Мильтоном Берли, Рой, дождавшись рекламы, заговорил: он начинает подумывать, что, может, отец и прав — время течет между пальцами, как вода…

— Что-то уж больно ты плачешься, — отозвался Джулиан, — тебе что — сто лет в обед?

— Ну, не в этом же дело, дядя Джулиан…

— А в чем? Ты давай не дури.

— Жизнь ведь…

— Жизнь! Тебе двадцать годков. Понял? Двадцать, Верзила, и это не веки вечные. За ради Христа, поживи нормально хоть чуток, не дури. И хватит об этом.

И вот на другой день Рой наконец решился: поехал в Уиннисоу и купил подержанный двухцветный «гудзон» позапрошлого выпуска.

2

Спрятавшись за занавесками, Элли Сауэрби и ее подружка Люси частенько поглядывали, как он возится с машиной. Время от времени Рой присаживался на бампер своего «гудзона» — колени подтянет к груди, а перед глазами крутит бутылку кока-колы. «Бравый вояка задумался над будущим», — говорила Элинор и фыркала. Но Рой притворялся, что не замечает их, даже когда Элинор барабанила пальцами по стеклу и потом быстро отпрыгивала от окна. Замечал он девушек лишь в гостиной, когда они выходили в сад через раздвижные стеклянные двери, а он ни за что не хотел подвинуть ноги, ни на полдюйма, так что им приходилось перешагивать его ботинки. И вообще Рой вел себя так, будто дом разделен на две команды: в одной — он с Джулианом, в другой — девушки и миссис Сауэрби.

Но что бы он там ни воображал, Люси Нельсон все же не думала, будто Айрин Сауэрби с ней заодно.

Хотя с лица миссис Сауэрби не сходило выражение любезности и гостеприимства, Люси была почти уверена, что за глаза та не слишком-то хорошо отзывалась и о ней самой, и о ее семействе. Как только Люси появилась у них в доме, миссис Сауэрби стала называть ее «дорогая», а уже через неделю Элли с ней раздружилась и исчезла из ее жизни так же внезапно, как и появилась. А причина тому — Люси твердо была в этом уверена — в матери Элли. То ли она наслушалась всяких гадостей об отце Люси, то ли о ней самой, но миссис Сауэрби не захотела, чтобы Люси ходила к ним в дом.

Это произошло в сентябре, в их выпускной год. А в феврале, словно эти четыре месяца она не вела себя довольно странно для благочестивой девицы, Элли просунула ей в шкафчик веселую, дружескую записку, и после школы Люси опять пошла в гости к Сауэрби. Конечно, она могла бы написать Элли: «Нет уж, спасибо! С другими можешь обращаться как угодно, но со мной этот номер не пройдет. Я вовсе не ничтожество, Элли, что бы там ни думала твоя мать». Или даже вообще не удостоить ее ответом, и пусть себе заявится к половине четвертого к флагштоку и увидит, что Люси там нет и что она вовсе не так уж жаждет стать опять ее подругой.

В глубине души она понимала, что Элли Сауэрби ей не компания, ведь она выше Элли во всех отношениях, кроме наружности (которой она не придает большого значения), и богатства (которое вообще ничего не значит), и платьев, и мальчиков… Но именно потому, что, по ее твердому убеждению, Элли уступала ей во всем и тогда, в сентябре, обошлась с ней уж хуже некуда, сейчас, в феврале, Люси решила простить ее и опять пойти к Сауэрби.

А куда еще идти? Домой? Слава богу, ей оставалось прожить там с ними всего лишь двести дней — четыре тысячи восемьсот часов, но тысяча шестьсот как-никак уйдут на сон, а потом она уедет в Форт Кин, в новое отделение женского колледжа. Она подала прошение на одну из пятнадцати полных стипендий, предназначенных для студенток штата, и, хотя папа Уилл говорил, что хоть что-нибудь получить и то почетно, ее расстроило поздравительное письмо, в котором ей сообщали, что она получит жилищное пособие в сто восемьдесят долларов, покрывающее годовые расходы на общежитие. Из выпуска в сто семнадцать человек она пока шла двадцать девятой и теперь горько сожалела, что не трудилась как последний раб, чтобы получить «отлично» по физике и латыни, где даже четверка с минусом была для нее до сих пор настоящей победой. И тут дело даже не в деньгах. Мать уже давно откладывала деньги на ее образование и сумела скопить две тысячи долларов, кроме того, у Люси было одиннадцать сотен собственных сбережений, а если прибавить еще и жилищное пособие — этого вполне хватало на четыре года учебы, если летом работать полную смену в Молочном Баре и не расходовать деньги зря. Люси расстраивало одно: она хотела быть совсем независимой и надеялась, что уже с осени 1949 года больше ничего никогда у них не попросит.

Взять накопленные матерью деньги претило Люси не только потому, что они продолжали бы связывать ее с домом, но и потому, что она знала, как мать собирала эту сумму. Вплоть до пятого класса ей казалось, что раз она дочь миссис Нельсон, учительницы музыки, это должно поднимать ее в глазах окружающих, а потом вдруг ребята, в теплую погоду ждущие на крыльце, а зимой сидящие в пальто в прихожей, оказались ее одноклассниками. И это открытие преисполнило ее ужасом… Как бы она ни бежала из школы, как бы тихонько ни пробиралась в дом, все равно кто-нибудь — и всегда мальчишка! — уже сидел за пианино и обязательно оборачивался как раз в ту минуту, когда его одноклассница Люси Нельсон поднималась по лестнице в свою комнату.

А в школе ее знают вовсе не как дочку миссис Нельсон, учительницы музыки, а как дочку пьяницы, который всегда слоняется возле «Погребка Эрла», — в этом она была совершенно уверена, хотя чувствовала себя такой чужой среди школьников, что никогда не осмелилась бы спросить, что они в самом деле думают или о чем перешептываются за ее спиной.

Она делала вид, будто у нее вполне нормальная семья, даже тогда, когда начала понимать, что это далеко не так, даже тогда, когда ученики ее матери поведали всему городу, что из себя представляет семейка Люси Нельсон.

Конечно, ребенком Люси казалось, что она говорит чистую правду, когда сообщает подружкам, что это дедушка с бабушкой живут у них, а не наоборот. Как только она знакомилась с кем-нибудь, а новых друзей она заводила часто, она сразу рассказывала, что, к сожалению, не может никого к себе звать после школы — в это время бабушка спит, а Люси не хотела бы ее будить. Одно время, стоило в городе появиться новой сверстнице Люси, как она тут же выслушивала рассказ о бабушкиной привычке вздремнуть после обеда. Но потом одна из этих скороспелых подружек — Мэри Бекли (на другой год ее семья уехала из города) в ответ на эту историю захихикала, и Люси поняла, что кто-то уже отвел Мэри в уголок и посвятил ее в тайну бабушкиного сна. Она так разозлилась, что даже заплакала, и вид ее слез до того испугал Мэри, что та поклялась, будто захихикала из-за странного совпадения: ее маленькая сестренка тоже спит днем…

Но Люси не поверила. С тех пор она никогда и никому не лгала, с тех пор никого не приглашала домой и никак это не объясняла. С десяти лет у нее не было настоящей подруги, значит, не надо было бояться, что кто-нибудь, чьим мнением она дорожит, увидит, как мать принимает от учеников маленькие конвертики с деньгами (и так приторно-приторно говорит: «Большое, большое спасибо»), или, что еще хуже — о ужас! — увидит, как ее пьяный отец вваливается в дверь и замертво падает в прихожей.

Сразу же после каникул Люси начала заниматься музыкой. Ее учитель, мистер Валерио, посоветовал ей присмотреться к барабану. И целых полтора года Люси могла не думать над тем, что делать после школы, — у нее был оркестр. Они репетировали в зале или на поле, а по субботам играли перед футбольным матчем. Теперь вокруг нее всегда были ребята, они то проносились в комнату для музыкантов, то выскакивали оттуда, толкались в школьном автобусе или, прижавшись друг к другу потеснее, старались согреться во время бесконечно длившейся игры, которую Люси терпеть не могла. В общем, она теперь редко бывала одна после уроков, и на нее уже не могли показывать пальцами — эта девочка натворила то, эта девочка натворила это… Иногда, поднимаясь с барабаном из подвального этажа, она видела Артура Маффлина, который курил, взгромоздясь на свой мотоцикл. Несколько лет назад его выперли из школы в Уиннисоу, и он был чем-то вроде героя для тех самых мальчишек, что обзывали ее «Грозой гангстеров» и «Эдгаром Гувером». Но она не дожидалась, пока он крикнет что-нибудь новенькое, а сразу начинала выбивать дробь, и так до самого поля, да как можно громче, чтобы не слышать, проорал он свою очередную гнусность или нет.

А потом, в самом начале выпускного года, с оркестром было покончено. За две недели она дважды пропустила репетиции — проводила время у Элли Сауэрби, а мистеру Валерио объясняла (первая ложь за многие годы), что ей пришлось ухаживать за больной бабушкой. Он ей поверил, и между ними не осталось никакой натянутости — Люси по-прежнему оставалась «его надеждой», как он говорил. И она по-прежнему волновалась, когда выходила на поле, командуя себе: «Левой-правой… левой… правой…» и выбивая приглушенную маршевую дробь, пока они не выстраивались у средней линии и не начинали играть гимн. Ради этого мгновения Люси жила всю неделю, и дело тут вовсе не в глупеньком школьном патриотизме и даже не в любви к родине, которой у нее не меньше и не больше, чем у любого другого. Звездный флаг развевался на ветру, и это было действительно впечатляющее зрелище, но по-настоящему она начинала волноваться, когда все вставали в едином порыве при первых звуках, разносившихся по полю. Уголком глаз она видела, как одна за другой обнажаются головы, и чувствовала, как барабан мягко бьет по ноге, и ощущала солнечное тепло на волосах, которые выбивались из-под черной шляпы с желтым плюмажем и серебряными галунами. Да, это было поистине великолепно — и так оно продолжалось вплоть до той сентябрьской субботы, когда оркестр замер напротив трибуны, где все стояли в торжественном молчании. Она крепко сжала отполированные палочки, а мистер Валерио забрался на складной стул, который для него выносили на поле, поглядел на них и прошептал, улыбаясь: «Добрый день, музыканты», — и тут, перед тем как он взмахнул дирижерской палочкой, она вдруг поняла, что в оркестре объединенной средней школы города Либерти-Сентр всего четыре девушки: кларнетистка Ева Петерсон с бельмом на глазу, Мерлин Эллиот, хоть она и была сестра знаменитого Билла Эллиота, но сама она заикалась; новенькая горнистка, которой мистер Валерио очень гордился, — бедняжка Леола Крапп — такое чудное имя, да еще в свои четырнадцать лет она весила две сотни фунтов «без ничего». И — Люси.

В понедельник она сказала мистеру Валерио, что у нее не хватает времени для занятий — вечером работа в баре Дэйла, а днем репетиции…

Маленькая девочка с косичками раскачивалась в качалке у них на веранде, когда Люси взбежала по ступенькам. «Здрасьте!» — сказала девочка. А мальчишка, сидевший за пианино, едва она хлопнула дверью, остановился на середине такта и посмотрел, как она взлетает вверх по лестнице через две ступеньки.

Стоило ей повернуть ключ в двери спальни, как пианино снова заиграло. Она тотчас же вскочила на стул и стала осматривать свои ноги в стоявшем на туалете зеркале. Они были худые и тонкие, да это и естественно: ведь она такая низенькая и костлявая. Но что тут поделаешь? Вот уже два года, как в ней были все те же пять футов полтора дюйма, а что касается веса, ну что ж, она не любила есть — в чужом месте, во всяком случае. А к тому же, стоит ей пополнеть, ноги сразу станут как сардельки — у всех коротышек так.

Она слезла со стула и стала рассматривать свое лицо. Какая топорная, неинтересная физиономия. А про такие носы, как у нее, обычно говорят — одно слово «мопс»! Ева Петерсон хотела, чтоб ее так и звали в оркестре, но Люси дала ей понять, что с ее бельмом лучше это дело прекратить, и та сразу послушалась. В общем-то вздернутый нос не так уж и плох, но только вот кончик у него чересчур толстый. Да и челюсть великовата, во всяком случае для девушки. Волосы какие-то пегие, желтовато-беловатые, и никакой челкой, конечно, не исправить такую топорную, почти квадратную форму лица — это она прекрасно понимала. Но если зачесать волосы наверх — вот как сейчас, — виден костлявый лоб. Глаза, правда, у нее ничего или были бы ничего на другом лице. И что самое плохое — глаза словно и не ее. В комнате оркестра она иногда глядела на себя в зеркало и прямо ужасалась сходству с отцом — в шляпе она была на него похожа как две капли воды, особенно эти голубые кругляки под крутым бледным лбом. Кожа сплошь усыпана веснушками, но хоть, слава богу, прыщей нет.