– «Пустой глоток любви и полный – ненависти». Кто был смертельно оскорблен? Ты помнишь обиду?

Чьи губы прошептали эти слова? Слова из пьесы, из ее роли, с некоторых пор ставшей ненавистной.

Мертвое лицо так близко и – о, ужас! – тоже узнаваемо. Чуть дрогнули слипшиеся веки, окоченевшие губы сводит судорогой:

– «…так часто по дороге к счастью… любовь и смерть… идут…»

Нет жизни, нет сил, чтобы открыть глаза, голос слаб и ломок. «Любовь и смерть…»

Последний вздох навсегда застыл над сердцем плотным комом, его уж не протолкнуть сквозь легкие.

Живая рука опускает мертвую голову на колени нашей героине.

– Ты помнишь обиду?

Если закричать, придет спасение.

– Не надо! За что?!

Плясун. Дергунчик. Неврастеник. Чьи это слова?!

– Нет! Нет! Не надо!

И Юдифь, обиженная, недоумевающая, не успев одарить свою преемницу, возвращается на картину.

…Конечно же, это просто картина. Пламя свечей трепещет, бросает отблески на полотно, поэтому кажется, что оно оживает. Но героиня наша что-то не помнит, как она возжигала эти свечи. Она спросонья даже не сразу понимает, где оказалась. Ей стоит некоторых трудов вспомнить, что она в доме, отныне принадлежащем ей. В доме удивительном и роскошном, который она еще не осмотрела, потому что сон опять сморил ее, трое суток толком не спавшую, измученную человеческой приязнью и недоброжелательностью, черным обманом и не менее черной жалостью, пьяным весельем и похмельной мизантропией. Оттого и кошмары снятся, и сердце шалит, не позволяя дышать полной грудью, и наплывает вновь и вновь дежавю.

Да, дежавю. Вот странное ощущение! Татьяне вновь кажется, что она уже побывала здесь, в этом доме, что не только этот холл с его столом, диваном и телевизором знаком ей, но что ни одна лестница, ни один поворот, ни одна дверь не таит неожиданностей. Что вот сейчас она поднимется с дивана, сделает несколько шагов по светлому ковру, перешагнет пятно от пролитого вина, отодвинет портьеру, повернет медную ручку двери, пройдет сквозь дверной проем и увидит лестницу, что ведет на второй этаж, а там…

Нужно бы в этом убедиться, хотя и боязно.

* * *

Не так уж и боязно, скорее тревожно и удивительно.

Лестница ярко освещена дневным светом. Она, оказывается, в стеклянном фонаре, а за стеклом все еще белый день, весенний день. Идешь по ступенькам и поднимаешься над белопенным садом. И вот уже цветущие кроны на уровне глаз, и сквозь стекло слышно, как свиристят, пищат, трещат птицы.

Птицы раскричались. Должно быть, все же скоро вечер. Днем птицы молчат большей частью, а под вечер расходятся – кто кого перекричит, перепоет. И так на полночи. Веселые свадьбы у них. Так рассказывал папа. Как бы узнать, что с ним, где он теперь? Интересно, бывал ли он в этом доме? Нет, вряд ли, бабушка его не жаловала, насколько помнится. Она бы его на порог не пустила. Могла даже и оскорбить, старая карга.

Старая карга, а какой дом! Откуда вдруг богатство взялось? Клад бабка прятала? Откуда такая роскошь, вкус?

Лестница кончается. Второй этаж, недлинный коридор. Тихие ковры. Двери бесшумны в медных петлях, и за каждой – Татьяна знает – серебрится, золотится, розовеет, сияет или тускло и нежно цветет некая комната.

Гостиная – простор цвета карамели и шелковое дерево паркета. Мягкий свет сквозь муслин занавесей. Окна аркой, просторный полукруглый балкон. Он усыпан лепестками с деревьев. На балконе – стол и два плетеных ивовых кресла. Слева вдали – море, самый краешек у горизонта, блестит золотом. Здесь приятно посидеть вечером, когда ветер с моря. Сейчас – скучновато и жарко, несмотря на наличие тента, потому вернемся в комнату.

Там по стенам – экзотические пейзажи. И фотографии, как и везде в доме. Но фотографии почти все незнакомы: южные виды, море, снежные вершины и пальмы, какие-то люди на фоне моря и гор, «Привет из Крыма» или «с Кавказа» – совсем неинтересно… А это, пожалуй, молоденькая Ванда на берегу – в легком платье с низкой талией, подхваченной лентой-пояском, и в соломенной шляпке. Или не Ванда? Шляпка надвинута слишком низко, лицо в тени.

Что у нас дальше по коридору?

Кабинет. Раздвинем тяжелый бархат оконных портьер, чтобы впустить свет. И – ничего неожиданного, все как в том сне: бюро у стены в перламутровых инкрустациях. Барский диван, одетый мягкой кожей. На нем – толстый валик и кружевной подголовник, наверняка Вандиного плетения. Она иногда занималась рукоделием и довольно ловко шила, вышивала, плела и вязала.

Высокие застекленные шкафы под потолок. Темный лак, бронзовые щеколды, на стекле – гравировка. В шкафах ровные ряды книг – коричневая, черная, зеленая кожа переплетов и золотое тиснение. Книги в прекрасной сохранности, будто их никогда не читали, не листали, вовсе не брали в руки.

Большой стол на тумбах, на столе бронзовая лампа под абажуром молочного стекла, письменный прибор – старинная бронза и хрусталь. Чернильницы пусты, чисто вымыты, у одной (такая жалость) сколот край, и крышка с высоким орлом-ручкой прилегает неплотно. Тяжелая печатка – серебряный заяц с глазами-изумрудами на ониксовой пластине. На ней – неясный вычурный вензель-печать. Плоский костяной кинжал для разрезания книг, рукоятка в серебре. Коричневый бархатный бювар с бронзовой нашлепкой, на которой вензель такой же, как на печатке, и стопка старинной, плотной и тяжелой мелованной бумаги, пожелтевшей и неприятно скрипящей, если случайно задеть ногтем.

Здесь же на столе разнокалиберные фотографии в рамках во множестве. И все – молодая Ванда. Ванда-змея в сверкающем чешуйчатом платье, руки в длинных перчатках переплетены двумя змеями, пальцы сжаты. Поверх перчаток змеиными глазами сверкающие перстни. Ванда – черная пантера в костюме в обтяжку, изогнулась и машет длинным хлыстом, как хвостом, выражение лица – свирепое и сладострастное одновременно, белые зубы оскалены. Страшноватая фотография. А эта? Ванда-страус, ноги в трико, атласные туфельки, каблук рюмочкой, турнюр из пышных перьев и хохолок на облегающей шелковой шапочке. Локти врозь, ладони сложены под подбородком, широкая нарисованная улыбка, глаза под огромными наклеенными ресницами смеются. Очень задорно. А здесь Ванда лежит в ящике фокусника, и видно, что лежать ей там очень неудобно. Ее сейчас распилят, уж и пила нависла. Этот фокус всем известен, а потому давно не вызывает интереса. Следующее фото гораздо интереснее: огненный круг, большой костер, и Ванда-саламандра – горит и не сгорает, смеется из огня, танцует, жонглирует пламенными шариками… Ванда-циркачка, возлюбленная и ассистентка знаменитого некогда мага и иллюзиониста Северина Лефоржа, Татьяниного дедушки. Между прочим, ни одной его фотографии нет. Бабка эмансипировалась и повыбрасывала. А жаль.

Идем дальше? Конечно же.

Вот альков в торце коридора. Здесь, за голубым занавесом, нечто вроде будуара. Кокетливые креслица и пуфы. По стенам, как и везде, фотографии, и еще картины с букетами и фруктами. Небольшие и очень симпатичные. Ковер на полу тоже в букетах и фруктах. Кушетка (для дневного отдыха?) у окна, в изголовье пуховые подушки, расшитые Вандой цветами самолично. Это ее гладь – тонко подобранный по оттенкам шелк, длинные разбегающиеся косые стежки. Когда-то Ванда такими стежками расшила Татьяне подол платьица и все следила, чтобы платьице внучка не замарала и не порвала. И Татьяна платьице носить отказалась, поэтому оно до сих пор, целое и незамаранное, сложено в изготовленный Вандой же полотняный мешочек, весь в прошивках для вентиляции и для красоты, и спрятано в комоде в ее далекой заброшенной квартире… В изножье кушетки – огромная расшитая пионами голубая китайская шаль, как лежала во сне, так и лежит.

Рядом с кушеткой – высокий плетеный короб в два отделения. Что в нем? Журналы для рукодельниц за многие-многие годы. Самые первые – начала двадцатого века, последние – давностью в год-два. В другом отделении короба – вязальные спицы, крючки, пуговицы, разнообразные нитки, тесьма, кружево и лоскутки, иголки-булавки, кнопки-крючки – все разложено по коробкам и пакетикам, перевязано ленточками, перетянуто аптечными резинками. Вандина отрада, никому теперь не нужная. Никому, даже маме, которая в минуты очередной жизненной драмы, любовной неурядицы, случалось, садилась за пяльцы и вышивала платочек-другой или вязала крючком салфетку из белых ниток под названием «ирис».

Что до Татьяны, то рукоделье не приносило ей успокоения. Вязанье раздражало монотонностью, шитье не ладилось, за вышиванием она чувствовала себя полной дурой. Оторвавшиеся пуговицы просила пришивать костюмершу. И никогда – никогда! – не зашивала дырки даже на любимых вещах. Все выбрасывала и ругала себя при этом безалаберной обезьяной. Потому что именно так ее обзывала Ванда, а вслед за ней и мама, когда на Татьянином платье или колготках обнаруживалась очередная дыра. Ванда ругала довольно-таки злобно, мама ласково и рассеянно – чаще всего. Ванда велела зашивать самой, мама забывала и, вновь обнаружив старую дыру, укоряла заново. «Обезьяна безалаберная, бездомная кошка, огородное пугало. Вороны тебя, Танька, что ли, поклевали? Дыра на дыре», – это мама. «Зашивай, обезьяна безалаберная, кошка бездомная, пугало огородное. Зашивай, безрукая, бери иголку, а то жизнь в дырках будет!» – это Ванда.

Жизнь в дырках, спасибо Ванде-пророчице. И дом, спасибо Ванде. Да, дом. И кошка в доме. Вандина или приблудная? Нет, не кошка, пожалуй, а кот – вон какой здоровенный и мордатый, и усищи вразлет. И глаза желтые. Откуда он взялся?! И так похож на игрушку, которая болталась на ветровом стекле, когда ее везли сюда. Ожившая игрушка?

…Опять сон?!

Нет, кот явился наяву. Тихо мяукнул, повертелся на месте, потерся о ногу Татьяны, отошел и оглянулся.

– Куда ты меня зовешь, усатый?

Кот выгнул спину, коротко мяукнул в ответ и – хвост трубой – двинулся к лестнице, ведущей в мансарду. Там, кто-то говорил, спальня с видом на море? Не мечтала ли она о такой в своих разъездах, странствиях и заточеньях?

– Ну, идем, идем. Куда же ты делся?

Кот уже взошел по лестнице и сидел перед единственной дверью в мансардном этаже.

– Открывать? Кис-кис?

Дверь открылась, стоило лишь слегка коснуться ручки. За дверью царила мягкая белизна.

– Кис-кис? Ты ведь сюда хотел?

Но кота не было, исчез, улизнул.

– Как хочешь. А я ведь и здесь уже побывала, ты не знал, усатый? Здесь зеркало под кисеей и мамина фотография под зеркалом. Мамины любимые подсолнухи на столике под белой скатертью. Будто бы принес их отец или ее давний поклонник объявился. И вино в ведерке со льдом – мне снилось, что я его пила. Фрукты. Гранаты не люблю, вкус винограда – помню, но как хороши яблоки! Вот это – большое, красное – соблазн для Евы. Сыграть бы Еву, а не Юдифь. Юдифь – роковая роль. Юдифь – страшная судьба. Но что за яблоко – медовое!.. И еще тут была огромная, как полярная льдина, кровать… Ах!

Райское яблоко падает на ковер. Оказывается, она в спальне не одна.

* * *

Вот как, она в спальне не одна. Оказывается, у памятной кровати свершается некий ритуал. Три фигуры в белых балахонах и в белых уборах, скрывающих волосы, простирают руки, склоняют скорбные спины и вдруг распрямляются враз с горестным вскриком.

Нет, не ангелы-небожители с тесно сложенными крыльями, как можно было подумать, не разглядев. Не ангелы, а две медсестрицы и доктор в просторных пеньюарах с тесемками-завязками на спине и в низко надвинутых на лоб шапочках. Медсестрицы перепуганы, зажимают ладонями рты и отворачиваются, а доктор берет полотенце и заворачивает в вафельную ткань свои блестящие страшноватые инструменты. Раскрывает саквояж и опускает туда сверток. Молчит, качает головой, он удручен, потому что бессилен.

– Что происходит?! – вопрошает наша героиня, но не слышит своего голоса. Ее удивляет то, что вздохи доктора и причитания его помощниц явственны, а вот ее крик бессилен, беззвучен. – Что происходит?.. – шепчет она и едва улавливает тень – лишь тень! – звука. – Что… случилось… – выдыхает она.

Фигуры у кровати расступаются, пряча глаза и лица, поспешно шествуют к двери, оставшейся распахнутой настежь. Как бы и не заметив хозяйки, бесшумно теряются где-то в доме.

– Постойте…

Но она уже знает, что взывать бесполезно – ее не захотят услышать, и не оставляет попыток лишь потому, что страшно взглянуть на белую постель. Белую постель, запятнанную красным.

На постели – обескровленное мужское тело. Нет головы. Конечно, нет. Само собой, нет. Голову ведь забрала убийца – та, с портрета. И цепко держит за мертвые волосы.

Интересно, догадаются ли, что убийца – не кто иной, как роскошная фемина, что обитает в Вандиной «передней»? Сомнительно. Надо бы подсказать, чтобы не подумали на кого-нибудь другого.