Даниэла Стил

Старые письма

Посвящается Великим Влюбленным и маленьким балеринам, чьи неповторимые образы запечатлелись в моем сердце навсегда. И с особой любовью посвящается Ванессе – обожаемому чаду и непревзойденной танцовщице. Пусть жизнь будет к тебе снисходительна, терпелива и добра.

От всей души

Д. С.

Пролог

Посылку доставили поздним хмурым утром за две недели до Рождества. Тщательно упакованная и перевязанная бечевкой, она стояла на ступеньках крыльца, когда мы с детьми возвращались домой. По дороге дети задержались, чтобы поиграть в парке, и я следила за ними, сидя на скамейке и снова и снова возвращаясь мыслями к ней. Со дня похорон миновало уже больше недели, но я по-прежнему постоянно думала о ней. Ее прошлое так и осталось для меня тайной, о которой можно было лишь догадываться, потому что ключ к разгадке она унесла с собой. И теперь я больше всего на свете жалела, что не потрудилась расспросить ее, пока была такая возможность, – почему-то это казалось мне неважным. В конце концов, разве для такого старого человека могут быть важными какие-то мелочи из давнего прошлого? Тогда я всерьез полагала, что знаю про нее все.

Моя бабушка до конца сохранила живой, ясный взгляд и даже в восемьдесят лет все еще азартно гоняла со мной на роликовых коньках, пекла восхитительные пирожные и общалась с детворой в нашем городке уважительно и на равных – как будто рассчитывала на их взрослое, серьезное понимание. Она была очень мудрой – и в то же время забавной, и дети искренне ее любили. Иногда она поддавалась на уговоры и показывала удивительные карточные фокусы, чем приводила их в полный восторг.

Она обладала приятным голосом, играла на балалайке и пела красивые и протяжные старинные русские песни. Впрочем, она напевала всегда – пусть даже невнятно и вполголоса – и была настоящей непоседой. До самых последних дней она сохранила подвижность и изящество, а также любовь и уважение всех, кто был с нею знаком. Я удивилась, когда в день похорон церковь до отказа заполнила толпа ее сверстниц. И тем не менее никто из нас не знал, кем же она была прежде, и как прожила детство и юность, и из какого неведомого, невероятного мира она пришла. Было известно, что она родилась в России, перебралась в Вермонт в тысяча девятьсот семнадцатом году и вскоре вышла замуж за моего деда. И мы воспринимали ее постольку, поскольку она являлась частью нашей жизни. Это нередко случается со старыми людьми – окружающим кажется, что они всегда были такими вот стариками.

Получалось, что никто из нас так и не знал ее по-настоящему, и теперь я могла лишь мучиться от неразгаданных тайн. Ну почему, почему я спохватилась так поздно? Почему не потрудилась получить ответы на свои вопросы тогда, когда еще было кому их задавать?

Моя мама скончалась десять лет назад, но я не думаю, что она знала эти ответы, – скорее, ей вообще было спокойнее их не знать.

Моя мать очень походила на своего отца – серьезного, рассудительного мужчину, истинное воплощение сурового уроженца Новой Англии, каковым он на самом деле не был. Тем не менее и отец, и дочь поражали своей молчаливостью и сдержанностью. Оба не болтали понапрасну, не совали нос в чужие дела и никогда не снисходили до интереса к чужим тайнам и загадкам. Мама была чрезвычайно практичной женщиной, твердо знала, чего ей надо от жизни, и никогда не стремилась преодолеть раз и навсегда установленных границ собственного мира. Пожалуй, с ее образом лучше всего сочеталось слово «солидный» – в полную противоположность ее матери, которую я звала Грэнни Энн[1].

Грэнни Энн была настоящим чудом. Она казалась эфемерным созданием из цветочных лепестков, крылышек фей и искрящейся волшебной пыльцы. Трудно было бы найти двух других столь не схожих меж собой женщин, и не мать, а бабушка притягивала меня к себе как магнит, завоевав детское сердце неизъяснимыми лаской и теплом. Именно Грэнни Энн я любила больше всех на свете, и по ней я так отчаянно тосковала в хмуром, заваленном сугробами парке, не понимая, как мне теперь жить. Ей было девяносто лет, и десять дней назад она ушла от меня навсегда.

Мама умерла в пятьдесят четыре года, и я искренне горевала и знала, что мне ее будет не хватать. Без нее жизнь грозила утратить некую неколебимую, надежную опору, которая в моих глазах была неразрывно связана с отчим домом. Не прошло и года, как отец взял в жены ее лучшую подругу, но это не стало для меня неожиданностью или потрясением. Ему исполнилось шестьдесят пять лет, у него было слабое больное сердце, и кто-то должен был скрашивать его одинокие ночи и готовить для него домашние обеды. Я не обиделась на него. Я все понимала. Я никогда не считала свою мать исключительной и неповторимой. Но что касалось Грэнни Энн… Без нее мир в моих глазах утратил половину своего очарования. Я не могла представить себе, что больше не услышу ее напевных, тягучих русских песен… Не важно, что она уже много лет не играла на балалайке. Вместе с нею меня покинула способность удивляться, жить в ожидании чуда. Я отдавала себе отчет в том, что моим детям не дано понять тяжести этой утраты. Для них она была всего лишь забавной старушкой с добрым взглядом и смешным акцентом… но не для меня. Я слишком хорошо осознавала, какие важные вещи потеряны для меня – навсегда, без возврата. Она была воистину выдающейся личностью с великой и загадочной душой. Человек, повстречавшийся с нею, запоминал ее на всю жизнь.

Коробка так и осталась стоять нераспакованной на кухонном столе, пока мы с детьми обсуждали, что приготовить на обед, и пока я готовила, а они смотрели телевизор, чтобы скоротать ожидание. В тот день я успела побывать в супермаркете и купить все необходимое для рождественских пирожных, которые мы собирались готовить. Дети решили посвятить этому весь вечер, чтобы на следующий день взять лакомство в школу и угостить своих учителей. Кэти вздумалось испечь настоящие кексы. Но Джефф и Мэттью твердо стояли на своем: только рождественские колокольчики с разноцветной пудрой. Мы сочли этот вечер самым подходящим потому, что мой муж, Джефф, уехал из города. Деловые совещания в Чикаго продлятся еще целых три дня.

Он ходил со мной на похороны и был полон сочувствия и тепла. Джефф догадывался, как много она для меня значила, однако пытался утешать меня тем, что человеку не страшно уйти после столь долгой и достойной жизни, что это грустно, но закономерно. Признаться, меня подобные рассуждения не трогали. Ну и что с того, что ей было девяносто лет, все равно эта смерть казалась мне вопиющей несправедливостью.

Даже в девяносто она все еще оставалась привлекательной. Ее длинные густые волосы по-прежнему спускались до талии, заплетенные в тугую косу, которую укладывали в красивый тяжелый узел по торжественным дням. Эта прическа оставалась неизменной всю ее жизнь.

Она и сама оставалась неизменной, насколько я ее помню. Прямая спина, изящная фигура и живые синие глаза, чей взгляд никого не оставлял равнодушным. Это она научила меня готовить то сладкое пирожное, что мы собирались печь сегодня с детьми. Только она пекла его словно танцуя, легко и бесшумно передвигаясь по кухне на своих роликовых коньках. Сколько раз я смеялась и плакала над ее забавными или грустными историями из жизни балерин и великих князей…

Это она впервые в жизни повела меня на балет. И я бы наверняка с детства полюбила танец так же, как и она, если бы имела такую возможность. Но мы жили в Вермонте, где не было балетной школы, и мама не захотела, чтобы она учила меня сама. Пару раз она пыталась давать мне уроки прямо на кухне, но мама была твердо убеждена, что для меня гораздо важнее как следует учиться, выполнять обязанности по дому и успевать помогать отцу ходить за двумя коровами, содержавшимися в сарае во дворе. Мама была земной натурой – в отличие от бабушки. А потому в моем детстве не оставалось места ни для танцев, ни для музыки. Любовь к чудесам и загадкам, понятие о возвышенном и прекрасном, жгучее любопытство к огромному миру за стенами нашего дома – все это привила мне Грэнни Энн, пока я часами просиживала у нее на кухне, внимая каждому ее слову.

Она всегда одевалась в черное. Как будто у нее имелся неиссякаемый запас поношенных черных платьев и причудливых шляпок. Все вещи содержались в идеальном порядке, и носила она их аккуратно, с врожденным изяществом. Хотя никто не смог бы назвать ее гардероб шикарным.

Ее муж, мой дедушка, умер давно, когда я была еще маленькой, от осложнения гриппа, переросшего в воспаление легких. В двенадцать лет я вдруг спросила, любила ли она своего мужа… Я имела в виду настоящую, пылкую любовь. Она явно растерялась от столь неожиданного вопроса, ласково улыбнулась и задумалась, прежде чем отвечать.

– Конечно, я любила его, – промолвила она с мягким русским акцентом. – Он всегда был ко мне добр. Он был хорошим человеком.

Однако меня интересовало совершенно иное. Я хотела знать о том безумном, ослепительном чувстве, что так часто встречалось в ее историях о великих князьях.

На мой взгляд, дед не мог похвастаться особой привлекательностью и красотой, да к тому же он был намного старше ее. На фотографиях он как две капли воды походил на мою мать: такой же серьезный и даже немного суровый. Наверное, в те времена вообще не было принято улыбаться, сидя перед объективом. Уж очень напряженно выглядят их лица. И тем труднее мне было представить их вместе. Ведь разница в возрасте составляла ни много ни мало целых двадцать пять лет! Она познакомилась с будущим мужем в тысяча девятьсот семнадцатом году, когда только приехала из России. Он работал в банке, совладельцем которого являлся, и давно потерял первую жену. У него не было детей, не было близких, и Грэнни Энн всегда повторяла, что он был ужасно одинок, когда повстречался с ней, и был к ней очень добр, но никогда не поясняла, в чем конкретно проявлялась эта доброта. Видимо, она была тогда ослепительно красивой, и вряд ли он мог перед ней устоять. Они поженились через шестнадцать месяцев после первой встречи. Через год у них родилась моя мать, и больше детей не было. Они растили единственного ребенка, и отец буквально молился на дочь – скорее всего потому, что видел в ней свое точное подобие. Я знала все эти подробности, знала давным-давно. Но я не знала – или почти не знала – ничего о том, что было раньше. Кем была Грэнни Энн в молодости и особенно откуда и почему она сбежала. В детстве исторические подробности казались мне не важными и только навевали скуку…

Впрочем, я помнила, что она танцевала в балетной труппе в Санкт-Петербурге и, кажется, была представлена государю императору, но мама не поощряла все эти истории. Она считала, что рассказы о всяких недосягаемых заморских странах и непонятных, чуждых людях способны лишь сбить меня с толку и породить ненужные дикие идеи, а бабушка всегда относилась с уважением к мнению дочери. Поэтому чаще всего мы говорили с нею о наших соседях в Вермонте, о тех местах, где я побывала сама, и о том, чему меня учили в школе. Но всякий раз, когда мы отправлялись на каток и она выезжала на лед, ее глаза подергивались мечтательной дымкой, и я знала, что она вспоминает Россию и тех людей, что оставила там. Слова здесь были ни к чему – мне и так было ясно, что эти люди по-прежнему владеют частью ее души, души, которую я так любила и так хотела познать до конца. Я чувствовала, что эти заповедные уголки ее памяти остаются важными и сейчас, после пятидесяти лет жизни на другом краю земли. Мне было известно о том, что вся ее родня – отец и четверо братьев – сложили головы во время революции и гражданской войны, сражаясь на стороне царя. Она сбежала в Америку и никогда больше не виделась с ними и тут, в Вермонте, начала новую жизнь. Действительно, она прожила здесь целую жизнь, но любовь к давно покинутым близким не угасла, она до конца была привязана всеми фибрами души к людям, оставшимся в прошлом. Они навсегда стали горькой и сокровенной, но неотъемлемой частью ее жизни, отдельным узором того причудливого полотна, что называется человеческой судьбой.

Однажды я нашла на чердаке ее старые балетные туфельки. Мне нужно было подобрать платье для школьного спектакля, и в дальнем углу чердака я наткнулась на распахнутый сундук. Изношенные чуть ли не до дыр атласные туфли лежали на самом верху и показались мне удивительно легкими и ветхими. Я благоговейно, словно прикасаясь к волшебным башмачкам, погладила истрепанный потускневший атлас и при первой же возможности спросила о них Грэнни Энн.

– Ох! – невольно воскликнула она и тут же с облегчением рассмеялась и как-то помолодела от неведомых мне воспоминаний. – Я надевала их в последний раз, когда танцевала в Мариинском театре, в Санкт-Петербурге… Этот спектакль смотрела царица… и великие княжны. – Она виновато смешалась, стоило запретным словам сорваться с губ, но все же добавила: – В тот вечер мы давали «Лебединое озеро». – Память явно унесла ее за тысячу миль от нашего дома. – Такой чудесный балет… Кто бы мог подумать, что я выступала тогда в последний раз!.. Сама не знаю, зачем я храню эти туфли… Да, милая, ведь это было давным-давно! – Она с видимым усилием захлопнула дверь в прошлое и протянула мне чашку горячего какао со взбитыми сливками, посыпанными мелкими стружками корицы и шоколада.