Потом Уильяму стало не до того: поспел хлопок. Он повесил на плечо мешок и несколько рядов прошел сам, потому что не любил, чтобы рука теряла сноровку. Собирать хлопок — нетрудная работа, ребятишки и то собирали. Если рассудить, им даже и легче: с таким ростом, как у него, чересчур низко нагибаться. Зато, что ни говори, рука очень крепчает, когда кончиками пальцев выдергиваешь хлопок из зубчатой коробочки. У Уильяма Хауленда правая кисть была заметно шире левой, и он этим немножко гордился.

Сборщики хлопка работали, пока все поля не оберут дочиста, — работали неделями, без передышки, под нестерпимо синим небом, обложенным со всех сторон тяжелыми черными грозовыми тучами. Дождя в это время года почти никогда не бывало. Тучи громоздились все выше, но так и не трогались с горизонта. Они будто навечно утвердились там наподобие гор. По утрам их первыми освещала заря, на закате они багряно пламенели в последних лучах солнца. Иногда сборщики хлопка работали ночами, но и тогда, выпрямляясь, чтобы разогнуть усталую спину, видели по краям земли все те же высокие тучи, серебристые, сияющие белизной при луне.

Вечером Уильям валился на кровать, не давая себе труда раздеться. Порой, в считанные мгновения перед сном, он успевал подумать о новом ялике, о болотах, о том, что сделает, когда кончится сбор хлопка и умолкнет грохот хлопкоочистительных машин… Они с Питером Уошберном стащат ялик с илистого мелководья и будут окатывать проточной водой, пока не отмоют дочиста. Потом погрузят в фургон и повезут по дорогам, которые поколения Хаулендов проторили через песчаные красные холмы, когда шагали изо дня в день, кто за дровами, кто на охоту, а кто просто так, ради удовольствия протоптать новую тропинку по земле. И наконец они выведут ялик на речушку, прозванную Оленьим ручьем. Дальше Уильяму предстоит пробираться в глубь болот одному. Он был уверен, что сумеет.

Сбор хлопка шел к концу, и Уильям Хауленд заметил, что все чаще вспоминает про болота. «Скоро двинусь», — передал он Питеру Уошберну.


Однако вышло иначе. В тот самый вечер, когда он окончательно решил, что готов в дорогу, он получил письмо от дочери. Ее почерк, летящий, прихотливый, нечеткий, чем-то напоминал ее манеру читать стихи. Письмецо было нацарапано наспех и сложено раньше, чем просохли чернила. Уильям угадывал изящные очертания букв, старался прочесть смазанные, неразборчивые слова, вдыхал тонкий аромат духов, идущий от бумаги. Понять удалось одно: что она едет домой.

Он встречал ее на станции.

Она была такая же, как всегда, — худенькая, высокая, белоголовая. Только куда-то делась ее обычная рассеянность. Она бросилась к нему и — до сих пор этого на людях никогда не бывало — повисла у него на шее.

— Папочка! — Она горячо зашептала ему в ухо. — Ты удивился, да? Правда, изумительно? Просто дивно, просто лучше не бывает…

Уильям Хауленд терпеливо объяснил:

— Письмо было все смазано, дочка. Я мало что сумел разобрать. — Он увидел, как у нее вытянулось лицо, задрожала нижняя губа. — Ты его слишком рано сложила, — мягко прибавил он. — Ничего, расскажи сейчас.

Она отступила на шаг и сказала громко, с расстановкой, точно обращаясь к глухому или постороннему (и Уильяму вдруг подумалось, что, может быть, таков он и есть):

— Я выхожу замуж.

Он глядел на нее, а сознание отметило только, что станционный смотритель Руфус Мэттьюс схватил метлу и, притворяясь, будто ничего не слышал, стал подметать пыльную сухую платформу.

— Ты удивляешься, папочка? — ворковала Абигейл. — Чудесно, правда? Я знаю, ты думал, что меня уже вовеки не сбыть с рук.

— Да нет, — проговорил Уильям. — Не скажу, чтобы меня это особенно беспокоило.

— Знаешь, когда ты некрасивая… тревожно все-таки.

Вот оно что, подумал он. А казалось, она не замечает; казалось, ей совершенно безразлично… Новая, неведомая земля открывалась перед ним. Она думала, она тревожилась. Безмятежное, кроткое лицо, кроткие глаза, а за ними… Он до сих пор не представлял себе, что у нее могут быть свои мысли, свои чувства. Она всегда выглядела такой довольной…

— Пап, неужели ты ничего не скажешь?

— Тебе еще двадцати нет, рано мне было волноваться, что ты не найдешь себе мужа.

Она взяла его под руку, и они пошли к коляске. Уильям Хауленд не торопился покупать автомобиль. Дороги были почти круглый год скверные, на автомобиле не проедешь.

— Он такой замечательный. — Вспоминая, она прижала к себе отцовский локоть.

— Из здешних?

Она остановилась и прыснула:

— Боже упаси!

Руфус Мэттьюс уронил метлу. Так тебе и надо, мстительно подумал Уильям. Хочешь подслушивать — тогда уж не взыщи.

— Я с ним познакомилась в колледже, — сказала она.

— Можно было бы догадаться, — сказал Уильям.

— Он там преподает. Английский.

Вот они откуда, все эти стихи, подумал Уильям. И стихи, и чтение вслух.

И спросил, неожиданно для себя:

— Так это он тебе письма писал тем летом? — Усмешку выдал голос.

Абигейл бросила на него зоркий взгляд.

— Откуда ты узнал?

— Весь город знал, — сказал Уильям. И нарочно прибавил громче, чтобы поймало жадное ухо Руфуса: — Старик Эйнсворт целое лето только и делал, что делился соображениями на этот счет.

По дороге домой Абигейл сказала:

— Его зовут Грегори. Грегори Эдвард Мейсон.

— Он что, из Виргинии?

— Боже упаси! — (Уильям поразился, что она повторяет эту фразу, ведь раньше никогда не употребляла.) — Он из Англии, лондонец. Просто учительствует здесь.

Уильям сказал:

— Твой прадед в гробу перевернулся бы, если б услышал, что ты выходишь за англичанина.

Она спокойно ответила:

— Я знаю.

Колеса тряслись и вихляли на колеях дороги. По гравию суетливо перебежали штук шесть перепелок и скрылись в стерне опустелого кукурузного поля. Уильям сказал:

— Наверно, мне бы следовало больше знать насчет свадеб… словом, что нам теперь полагается делать?

— Папочка, тебе — ничего. Я напишу тете Энни и попрошу приехать. Если ты в силах вынести ее присутствие в доме.

— Всю жизнь был в силах, — сказал Уильям, обращаясь к лошадиному крупу. — Как-нибудь потерплю еще немного.

— Ну, тогда все. Правда-правда.

Уильям сказал:

— Очень приятно слышать.

Когда они сворачивали к дому, Абигейл сказала:

— Кстати, чуть не забыла… В эту пятницу Грег приезжает сюда.

— На свадьбу?

— Ой, папочка… — Она укоризненно пощелкала языком, и на какой-то миг ему почудилось, что это вышло у нее совсем как у бабки, неряхи и пьяницы, которая, день-деньской клохча, словно квочка, наведывалась на кухню, где хранилась в шкафчике бутылка джина.

— Так зачем?

Абигейл хихикнула, и смешок получился опять как у той — самоуверенный, довольный.

— Грег — сама благопристойность. Он едет только затем, чтобы просить у тебя моей руки.

— Понятно, — сказал Уильям. — Что ж, далековато ты нашла себе мужа.

— Теперь никто больше не выходит за своих, из родного города, — доверительно сообщила она. — Правда.

Уильяму не пришлось натягивать поводья: на привычном месте лошадь стала сама.

— Так ты скажи, дочка, что надо делать.

— Решительно ничего, — сказала она. — Напишу тете Энни, и тебе никаких забот.

Она повернулась в пируэте на пыльной аллее, длинные белокурые волосы захлестнули ей глаза.

— Такая уйма дел, папочка. У меня совсем нет приданого. Все получилось так неожиданно.

— И давно произошла эта неожиданность?

— За день до того, как я тебе написала. Ты, наверно, этого тоже не разобрал?

Уильям покачал головой.

— А как ты думаешь, можно мне съездить в Атланту за приданым? Тетя Энни, уж конечно, знает, что к чему.

Он только молча кивнул. И пошел за ней в дом, не стал звать слуг, сам внес ее единственный чемодан, впервые почувствовав себя старым, отяжелевшим, усталым. Та самая малютка, которую он нянчил на руках, — это она мочила ему колени, срыгивала на рубашку. Та и не та… Ноги его как будто вросли в землю. Крутые ободья ребер мешали дышать, одеревенели, как бочарная клепка. «Мне сорок восемь лет, — думал он, — а это уже старость».

Абигейл что-то говорила ему, он кивал головой, не слушал, просто соглашаясь.

Растут дети, эхом пронеслось у него в голове; он слышал это когда-то давно и ни разу не вспоминал с тех пор: «Наши дети взрослеют и теснят нас к могиле».

Уильям прошел в столовую и налил себе виски. Он глядел на светло-желтую влагу и думал про винокурню на болотах и про то, как собирался ее искать. А теперь, похоже, больше не хочет. Похоже, его уже не хватит на такое.

Он отхлебнул глоток и снова вышел на веранду. Сел в качалку, поставил виски на подлокотник. Поглядел через дорогу на свои поля, на свой лес за полями.

По крайней мере, думал он, земля — это прочно. Песчаная земля, такая знакомая, что начинаешь думать о ней, как о живой. Капризная, неподатливая, не слишком-то ласковая. Зато всегда та же, всегда одинаковая — для твоего отца, для тебя, для твоих детей. И это отрадно. Это уже утешение.

* * *

Энни Хауленд Кемпбелл прислала из Атланты пространную, многословную телеграмму. Уильям подержал в руке желтый листок и заметил Руфусу Мэттьюсу — тот был не только станционным смотрителем, но и телеграфистом:

— Должно быть, стоила ей уйму денег…

Руфус кивнул.

— А раз так, — продолжал Уильям, — естественно было бы рассчитывать, что ты из нее выжмешь побольше толку.

— Я принял в точности, как передавали, — обиделся Руфус.

В послании было невразумительным все, кроме общего смысла: сестра в восторге и замужество одобряет.

Уильям вздохнул.

— Хоть можно представить себе, о чем речь, и то хорошо.

Морока с перепиской в последнее время, думал он. Даже с телеграммами. С тех пор как умерла жена, он не получал ни одной…

— Венчаться будут здесь? — спросил Руфус.

— Наверно, — сказал Уильям. — Ты лучше спрашивай у моей сестрицы и Абигейл.

Грегори Эдвард Мейсон приехал, как обещал, и по всем правилам переговорил с будущим тестем. Уильям был уклончив и любезен: ему не слишком пришелся по душе этот человек — высокий, тонкий, рыжеватый, с очень скверными зубами, — но он ничего не сказал, лишь отметил, что Мейсон с исключительной грацией и свободой держится в седле.

Все два дня, что Грег у них гостил, он беспрерывно катался верхом с Абигейл. Уильям наблюдал, как они проносятся мимо, — спокойное, уверенное изящество, подчеркнутое неумелой напряженностью спутницы.

И Уильям вспомнил еще кое-что. Девочкой Абигейл не любила лошадей; сколько раз он предлагал ей пони, она всегда отказывалась. Только прошлым летом ей захотелось ездить верхом. Значит, это оттуда же, откуда стихи вслух… Он тут вовсе ни при чем. Он даже начинал сомневаться, дал ли дочери вообще что-нибудь, кроме плоти и крови.

Уильям повез ее в Атланту покупать приданое, шить подвенечное платье. Абигейл пробыла там месяц. А Уильям на другой же день вернулся домой, несмотря на протестующие вопли сестры.

Этого одного дня с него было довольно. Города он не узнал. Какие-то отдельные приметы были смутно знакомы, но искажены новым обрамлением. Даже дом сестры — перекрашенный, перестроенный — стал иным, как и его хозяйка, постаревшая, обрюзгшая. В холле играли незнакомые дети — ее первые внучата. А зять, Хауленд Кемпбелл, с которым он не виделся десять лет! Уильяма передернуло. И всегда-то был толстяк, а теперь и вовсе оброс подушками мяса. Лицо заплыло жиром, как торт глазурью, еле глаза видны. Шея чудовищная, воротник скрыт под многоярусным подбородком. Когда он снимал пиджак, его длинный галстук свисал до половины выпяченного живота; брюки под этим полушарием облепляли его так плотно, что он был похож на куклу, каких на Рождество дети мастерят из яичной скорлупы и зовут Шалтай-Болтаями; Уильям встретил лишь подобие человека, который когда-то приходил к ним ухаживать за его сестрой.

И так все в этом городе. Следы сходства, которые только больше тебя путают. В тот единственный вечер он пошел искать дом, где женился, где жили родители его жены, а по соседству — ее сестра. Старики умерли, сестра переехала во Флориду, но он все-таки пошел. Он не смог найти дом. Не смог найти даже тот квартал. Можно было спросить, но он не спрашивал. Просто шагал по улицам и не узнавал их, искал то, что было когда-то. Целый вечер все ходил и искал — искал так долго, что даже пропустил ужин.

— Уилли, миленький, ты нас чуть не до смерти напугал, честное слово, — сказала Энни. — Давай-ка в одну минуту сделаю тебе яичницу.

— Нет, — сказал он. — Я устал. Пойду, пожалуй, сразу лягу.