— Да как же, Уилли… — начала она, но он попросту не стал слушать. На мягчайшей чужой кровати он крепко уснул, решив таким образом все мучительные вопросы. Выбор сделало его усталое тело. Он спал и видел путаные сны о том, что молодость прошла, об утраченном, о поисках без конца.


Проснулся он поздно. За столом его ждала только сестра.

— Вот, Энни, мы уже и немолоды. — Ему стало стыдно; так глупо прозвучали эти слова при трезвом свете утра.

— Уилли. — Она положила ему на рукав пухлую руку. — Это все свадьба первого ребенка. Ошарашит тебя, а родится первый внук, и все станет на место. Вот увидишь.

Он отстранил ее.

— Дело даже не столько в этом. Главное — куда все ушло? Как сквозь пальцы просочилось и исчезло, а я даже не заметил.

— Уилли, родненький, — сказала она, — ложись ты лучше опять в постель, выпей чайку. Я гляжу, ты вымотался вконец.

Он покачал головой.

— У меня куплен билет, да и потом, на мельнице дела. Сама знаешь, с этими жерновами никому не справиться, кроме меня.

— Уилли, ты себя в гроб вгоняешь.

Он поцеловал ее на прощанье, вдохнул ее старушечий запах, ужаснулся и почувствовал, как по спине под рубашкой прошел холодок. Он погладил по голове ее внучат, взял свой чемоданчик.

Где-то под ложечкой легонько тянуло вниз, словно присасывало к земле. Октябрьский день выдался очень жаркий, рубашка на Уильяме взмокла от пота, а ему все было как-то зябко. В поезде он раза два глотнул из фляги — она всегда была при нем, но это не слишком помогло. Он глотнул еще, и тогда его слегка отпустило.

Это чувство, что тебя клонит к земле, — оно напугало его. Он снова выпил и откинул голову на спинку скамьи, ощущая, как горячий воздух из окошка, словно струя теплой воды, обтекает тело.

Когда Абигейл вернулась в Мэдисон-Сити, с ней вместе приехала Энни, и переднюю загромоздили дорожные сундуки и картонки.

— Уилли, в доме бедлам, — решительно заявила Энни.

Он пожал плечами.

— Распоряжайся, наводи порядок.

— Тебе известно, что в маминой комнате под балдахином висит летучая мышь?

— Кто-нибудь не закрыл окно, — сказал Уильям.

— Черные девушки, Уилли, небрежны до безобразия. За ними нужен глаз да глаз.

Он только развел руками.

— Жестикулируешь, как итальяшка, — резко сказала она. — А где люди будут спать? В спальнях творится невообразимое.

— Какие люди?

— Ну, папочка, что ты в самом деле, — сказала Абигейл. — Гости, которые приедут на свадьбу.

Тогда он сдался.

— А, делайте как знаете, — сказал он.

И они взялись за дело. Вдвоем: Энни и Абигейл. Вот черт, думал Уильям, они даже похожи друг на друга.

Они наняли шесть горничных, вынули все серебро и вычистили на заднем крыльце — резкий запах нашатырного спирта разнесся по всему дому. Перемыли и осторожно протерли до блеска всю стеклянную посуду, выскребли полки всех горок и буфетов, стараясь вывести застарелый запах фруктового пирога. Они вымыли стены и натерли вручную полы, ползая по всем комнатам, как большие жуки, и вращая перед собой суконки. Открыли все пристройки и флигели, которые годами стояли под замком. Позвали маляров и наскоро покрасили эти помещения, одним слоем краски из-за недостатка времени. Все простыни и покрывала перестирали и выкипятили на заднем дворе, в громадном баке на жаровне с углями, а потом расстелили на траве, чтобы бурые лежалые пятна выбелила роса. Выстирали и накрахмалили занавески. Все места на солнцепеке были заставлены деревянными рамами, утыканными рядами крохотных гвоздиков, и к каждой был приставлен кто-нибудь из детей — отгонять птиц. Когда занавески наконец высохли, они были такие жесткие, что стояли сами по себе, и на каждой красовались в уголках капли бурой крови от острых гвоздиков. Абигейл показала их Уильяму.

— Тетя Энни говорит, на занавесках должны быть следы крови, иначе они давно не стираны.

— Твоя тетя, — сказал Уильям, — ужас как много знает.

Он был раздражен. Никогда он не мог с ней ужиться — с самого детства, когда они росли вместе. То ли это в голосе у нее что-то — во всяком случае, она действовала ему на нервы…

— Не привык я к женщинам в доме, — говорил он. — А когда целых две переворачивают все вверх дном, самое время уносить ноги.

В конце концов он отдал дом в их распоряжение и перебрался на мельницу, поставленную его дедом на ручье Уилкокс. Когда-то в прежние времена, задолго до того как родился Уильям, там жил мельник, холостяк шотландец, которого сперва подрядили ее строить. Он странствовал по всему Югу, ставил мельницы то на одном ручье, то на другом. Случилось так, что первые старческие недуги подступили к нему, как раз когда он работал у Хаулендов. Тогда бродячий плотник сделался мельником и стал доживать свой век на последней мельнице, построенной его руками. Он соорудил себе тут же две комнатушки; они сохранились до сих пор — грязные, запущенные и вот уже пятьдесят лет нежилые: теперь в них держали всякую утварь. Уильям Хауленд притащил из дома складную койку, принес под мышкой пару одеял и водворился здесь.

Ему нравилось прохладное журчание воды и непрестанная возня мелких зверюшек, прибегавших по ночам грызть рассыпанное зерно. Он смотрел на кукурузные побеги, проросшие под мельницей, — вторая плата, как сказал бы его отец, пошлина за помол: ростки из просыпанных зерен. Почти весь урожай был смолот, но время от времени подвозили еще. И тогда Уильям самолично шел на мельницу, открывал шлюзы и пускал воду. Он смотрел, как она бежит по желобу, лепеча, точно живая, и падает на лопасти кипарисового колеса. Потом заходил внутрь, включал привод, запускал лущилку и огромные гранитные жернова, и пол начинал грохотать и содрогаться от их движения. Он всегда стоял и пристально следил за ними, потому что стоило жернову хоть чуточку сместиться, как он мог треснуть и выйти из строя.

Водяные мельницы устарели, их и оставалось-то немного. «А мне нравится, — думал Уильям. — Я эту, пожалуй, сохраню».


Через неделю-другую обмолот был завершен — теперь уже окончательно, мельницу чисто подмели, укрепили на зиму кровлю. Уильям проверил, что как сделано. Развесили табак в маленькой сушильне. Убрали сорго, выжали сок из стеблей, сварили патоку и свезли в бутылях на погреб под большим домом. На желудях и черной патоке нагуливали жир свиньи, дожидаясь убоя.

Негритянский мальчуган, случайный прохожий, занес по пути записку от Энни. Там была только одна строчка: «Можешь возвращаться. — P.S. Ребенку дай пятак».

Уильям покинул свою грязную тихую комнатенку — по ночам в ней становилось холодновато — и вернулся в большой дом.

Он был поражен переменой. Веранды заново покрасили — и большую, парадную, и кухонное крыльцо, и прочие балкончики и терраски, навешанные на дом за много поколений. Во все окна вставили сетки от комаров — у самого Уильяма до этого никак не доходили руки, — и они поблескивали на солнце медью. В доме разило краской и мыльным порошком. От непривычных испарений у него защипало в глазах.

Из кухонного коридора прибежала озабоченная Энни.

— А, ты явился, Уилли. Я только что сменила у тебя насос.

Ее полную фигуру обтягивал широченный белый передник, голова была повязана марлевой чалмой.

— Очень ты смахиваешь на колбасу… Какой насос?

— Колодезный. И заказала новый большой водонапорный бак. Он уже в Мэдисон-Сити, дожидается, когда ты пришлешь забрать.

— Воды много понадобилось, папочка. — Абигейл, в длинном шелестящем шелковом пеньюаре, плавно скользнула с лестницы и нежно поцеловала отца. — Тетя Энни здесь сотворила чудеса, правда?

Энни взглянула на брата и фыркнула.

— Гляди, Уильям, у вруна язык отсохнет.

— Нет, правда, очень красиво, — настаивала Абигейл.

— Оливер, если не хочешь опоздать к поезду, собирайся, — повелительно сказала Энни.

Оливер Брендон был немолод, приземист, коренаст. За большую круглую голову, очень прямо посаженную на толстой шее, его прозвали Голован. Двадцать пять лет он проработал у Уильяма Хауленда подручным. В сущности, управлял его имением, хоть и не звался управляющим, потому что был негр. Сегодня он был при черном галстуке, в белой рубашке и черных штанах, в ярко начищенных ботинках. Курчавые редкие волосы его были напомажены бриллиантином, приглажены, разделены на пробор.

— Ты что это вырядился? — спросил Уильям. Он повернулся к Энни. — И к какому такому поезду?

— Уильям, их всего два в день, и до свадьбы Оливер будет ездить к каждому, встречать.

— Господи, зачем?

— Слушай, Уилли, посуди сам, — сказала она. — К тебе едет тьма гостей… уже пора. — Она вытерла уголком передника потное лицо. — Даже если кто-нибудь известит о приезде телеграммой, Руфус Мэттьюс все равно умудрится либо потерять ее, либо что-нибудь перепутать.

Ничего не поделаешь, она была права.

— Так или иначе, мне не улыбается, чтобы ко всякому, кто ни сойдет с поезда в Мэдисон-Сити, подходил мой человек. Вы, мол, случаем, не на свадьбу к мисс Абигейл Хауленд?

Энни метнула на него уничтожающий взгляд.

— Неужели столько народу будет сходить, что он может обознаться?

Уильям махнул рукой и пошел налить себе виски. Чужие запахи в доме больше не беспокоили его: кажется, он уже начинал привыкать. В холле он остановился у стола, разглядывая огромную вазу для цветов, тускло отливающую на свету серебром. Потрогал пальцем узор из листьев и гроздьев винограда, пущенный по верхнему краю.

— А это откуда взялось?

Абигейл восторженно рассмеялась.

— С чердака… Ручаюсь, ты даже не знал, что у нас там ящик с серебром.

Уильям покачал головой.

— Не знал…

— Я его иногда рассматривала и говорила себе, что все это обязательно будет у меня на свадьбе.

— Ты лазила на чердак? — Это строго-настрого запрещалось: там хранился крысиный яд.

— Ну что ты, папа, — сказала Абигейл. — Я ведь уже не маленькая. И могу не бояться рассказывать, что я делала.

— Да-да, — сказал Уильям. — Наверно.

— А ваза такая прелестная. Судя по монограмме, она, должно быть, принадлежала бабушке Лежандр.

— Про это я ничего не говорю, — сказал Уильям. — Я только хотел заметить, как много, оказывается, существует такого, о чем я не имел представления, хотя и жил тут.

— Ох, па-апочка, — сказала Абигейл.


Начали съезжаться родственники. Уильям глядел, как они заполняют дом — двоюродные братья и сестры, троюродные бабки, свойственники и свойственницы. Люди, с которыми он не виделся тридцать лет, старики, корявые и хлипкие от старости. Их степенные дети. Их внуки — юркая мелюзга кишела вокруг, путалась под ногами: то наступишь, то прищемишь дверью, а то сами исцарапаются в ежевике или залезут в неведомые доселе дебри ядовитого сумаха и ходят все в пятнах.

Один раз он увидел, как по двору тянутся гуськом негритянские ребятишки — мал мала меньше; старшему лет девять, и каждый — с огромной охапкой сассапарели.

— Это еще что за чертовщина?

— Надо, — невозмутимо сказала Энни. — На гирлянды.

— Я зашла в школу, — сказала Абигейл, — и объявила всем, что за охапку зелени ты платишь по десять центов.

Уильям заплатил. Кое-кто из детей так исцарапался в колючих кустах сассапарели и ежевики, что он дал им вдвое больше. Пока они сваливали свою ношу на тенистой веранде и бегали за водой и поливали зелень из ведра, Уильям разглядел в ворохе сассапарели жгучие ветки ядовитого сумаха.

Он ничего не сказал, только в голове шевельнулась праздная мысль — не боится ли ожогов сестра. По-видимому, нет: она развешивала гирлянды собственноручно, без перчаток, и никаких разговоров про это не было.

В день свадьбы Уильям поехал к утреннему поезду встречать Грегори Мейсона. У Мейсона был усталый вид — Уильям это сразу заметил. Худое лицо было изможденным, долговязая сухая фигура в холодных зимних лучах казалась неестественно вытянутой, хрупкой.

Уильям пожал ему руку, вновь поражаясь, что такого человека выбрала себе в мужья его дочь.

— Утомительная была дорога?

— Пожалуй, да.

С поезда валом валили люди, кружили по маленькой платформе, сбиваясь в тесное стадо.

— Уилл, — кричали ему, — вот и мы!

Уильям увидел, что это его родичи из Джексона. Странно. Он думал, что они приехали еще вчера. Хотя нет, те, у него в доме, — родня из Монтгомери. Совсем другая ветвь. Он двинулся по платформе навстречу гостям, думая о том, как глупо, что перепутал их. Впрочем, различные ответвления его рода и всегда-то представлялись ему очень схожими.

Он начал здороваться, и вдруг у него мелькнула занятная мысль. Белые часто говорят, что все негры на одно лицо, а вот для него как раз негры-то разные…