То был молодой человек небольшого роста, тщательно выбритый, с тонкими чертами, бледным цветом лица, большими серо-голубыми глазами, слегка оттененными синевою, и светлыми гладкими волосами. Его хрупкий стан был затянут в узкий жакет. На пальце у него был широкий перстень, и он часто этим отягощенным пальцем прикасался к, виску движением усталым и мечтательным.

— Вы, сударь, должны помочь мне убедить Марселя в том, что ему нельзя здесь оставаться. Ему необходимо куда-нибудь поехать… Да, Марсель, поверьте мне, поверьте моему опыту…

И безусый юноша принял вид человека, познавшего все горести жизни, и закрыл свои прекрасные глаза, окаймленные синевою, меж тем как пламя камина сверкнуло в камне его перстня.

Он говорил несколько протяжно и торжественно, делая ударения на некоторых словах. Г-н Руасси утвердительно кивал головой и собирался ему ответить, когда Марсель Ренодье предупредил его:

— Нет, нет, Фремо. Я хочу остаться здесь, в этом доме. Я не хочу избегать воспоминаний о моем отце. Нет, это невозможно.

В его отказе слышались испуг и нетерпение, и он обернулся к г-ну Руасси, как бы прося его о помощи.

Антуан Фремо меланхолически приложил к виску указательный палец и вздохнул, как человек, утонченность которого толкуют превратно.

— Но, дорогой Марсель, кто говорит вам о забвении? Вы уедете не один, а увезете с собой таинственного спутника. Вы отправитесь вместе с ним в один из тех умерших городов, где можно всецело предаться своим мыслям и имена которых дороги страждущим душам. Это — города снов. Они смягчают наше горе, но не излечивают его. Вам следовало бы поехать в Венецию, дорогой Марсель, ибо в зеркале венецианских вод можно всего яснее увидеть любимые тени.

Он умолк и смотрел вокруг себя. Марсель, тоже молча, помешивал в камине уголь. На часах пробило шесть. Марсель откинулся на спинку кресла. Слезы снова потекли у него из глаз.

— Он скончался в шесть часов, в ту минуту, как шел к столу. Он упал, проходя по передней… Умер, умер, умер…

Он повторял это слово глухим голосом, меж тем как Фремо перемещал с пальца на палец свой тяжелый перстень, а г-н Руасси думал о том, что его ждет г-н де Валантон. Это рассеет его после печального зрелища, свидетелем которого ему пришлось быть. Бедный Марсель! Его придется пожалеть, если он останется в этом угрюмом доме, таком одиноком, таком пустынном! И в самом деле, почему он не хочет послушаться друга? Путешествие развлекло бы его. Горе изживается от прикосновения к действительности. Не прав тот, кто позволяет съедать себя тоске! Но все же он, Руасси, не хотел покинуть беднягу, не выразив ему своей дружбы. Он взял со столика свою шляпу и почистил ее рукавом сюртука.

— Ну, дорогой мой Марсель, мне надо распроститься с вами… Должен спешить на поезд… Да, жизнь жестока! Ваш отец был прав.

Физиономия г-на Руасси выражала искреннее отвращение к жизни. Он прибавил:

— Я понимаю вашу скорбь, дорогой Марсель, понимаю также, сколь трудно вам последовать совету господина Фремо; но все же, если бы вы когда-либо ощутили потребность переменить обстановку, то не забудьте, что у вас есть друзья в Онэ, которые всегда будут рады принять вас там. Я говорю вам это не только от своего имени, но и от имени дочери моей, Жюльетты. Моя дорогая девочка поручила мне передать вам ее искреннее сочувствие.

При имени Жюльетты грустное лицо Марселя просветлело. Г-н Руасси, смущенный, продолжал чистить свою шляпу.

— Итак, решено. Стоит вам написать словечко, и вам приготовят комнату… О, не сейчас, разумеется. Вы еще слишком страдаете. К тому же и ради самой Жюльетты, не правда ли?.. Молодые девушки так впечатлительны: для нее было бы тяжело увидеть вас таким… Но позже… Мужайтесь, дорогой Марсель… Добрый вечер, сударь!

Марсель проводил г-на Руасси до прихожей. Он смотрел, как тот надел свое пальто, тщательно застегнув его. Две слезы блестели в глазах молодого человека, и дрожащим голосом он произнес:

— Поблагодарите от меня мадемуазель Жюльетту.

Дверь за г-ном Руасси закрылась, поколебав своим дуновением пламя керосиновой лампочки.

Когда Марсель вернулся в гостиную, Антуан Фремо смотрел на себя в зеркало над камином.

— Он кажется превосходным человеком, этот Руасси! Почему бы вам не поехать к нему?

Марсель сделал неопределенный жест. Фремо провел рукой, украшенной перстнем, по своим гладким волосам.

— Мне надо уходить. Вы нуждаетесь в отдыхе, и я также. Я очень устал сегодня к вечеру. Да, я хворал лихорадкой прошлой осенью, в Венеции, а после этих лагунных лихорадок всегда испытываешь состояние такой чувствительности, такой нервности…

Он с удовольствием рассматривал в зеркале свой образ, беспечный и романтический. Он добавил:

— Завтра я должен еще проститься с графиней Кантарини, которая уезжает в Италию… Это мой итальянский друг, мой бесконечно дорогой и прекрасный друг…

Оставшись один, Марсель Ренодье снова сел. Его взгляд упал на его ботинки, испачканные грязью. Глина, приставшая к ним, была землею умерших, землею, которая покрывала теперь останки того, кто некогда был Полем Ренодье, — и он принялся долго и горько плакать…

III

Дни, последовавшие за кончиною отца, были полны скорби для Марселя. Горе его слилось с безграничным утомлением. Началось оно в тот послеполуденный час, когда, идя за гробом Поля Ренодье, он поднимался в гору по многолюдным улицам, ведущим к кладбищу Пер-Лашез. С тех пор ему казалось, что он не перестает взбираться без конца по этой зловещей дороге. Он ощущал во всех членах тяжесть и разбитость. Обессилев, он сидел дома, погруженный в какую-то мрачную сонливость. Порою в эти дни изнеможения Марсель покидал свой уголок перед камином, где он грезил, охваченный внезапным беспокойством и неясным страхом, и подходил к окну. Оно выходило в сад Пале-Рояля. Он простирал наискось свой прямоугольник, окаймленный равными галереями, временами то грязный, то сухой, то пустынный, то оживленный игравшими детьми. Струя фонтана била над бассейном прямо вверх, среди брызг, или же изгибалась под ветром. Марсель, с минуту созерцал этот привычный пейзаж.

Он был ему слишком знаком. Он не помнил времени, когда бы он жил в другом месте, чем на улице Валуа. Он играл в этом саду… Позже он проходил через него по нескольку раз в день. Он знал его во всех видах: знал его одинокую зимнюю печаль, его зябкое весеннее очарование, его летнюю пыль, его осеннюю сырость, его воскресные дни, когда в нем гремела военная музыка. В галереях он знал каждый магазин. Он видел, как они приходили в упадок, один за другим, как они переходили от роскоши к плохой дешевке. Рестораны закрылись по очереди. Выставки фруктов и первых овощей, перед которыми он некогда так часто останавливался, любуясь персиками на мохе или ананасами среди листьев, опустели. В этой обстановке своей отроческой печали и юношеских волнений он испытал первую тревогу за здоровье отца, здесь он плакал, когда врач сообщил ему, что г-н Ренодье поражен неизлечимой болезнью, против которой наука признает себя бессильной.

Все это вставало в его памяти, когда он отодвигал занавеску узкого окна. Потом он возвращался к своему креслу и снова погружался в грезы, которые внезапно прерывались вспышками страдания. Смутное вначале, оно становилось все отчетливее, все яснее и сводилось неизменно к мысли, что отец его умер, и к уверенности, что никто и ничто не могут сделать так, чтобы этого не было. Только это его и занимало, только это и представлялось ему действительным, окончательным, вечным: отец умер. Об этом же говорили и письма, которые ему изредка приносила старая Эрнестина. Поль Ренодье скончался. Какое значение имели чувства — искренние или притворные, — которые могло внушить другим это событие? Это событие имело смысл, имело значение лишь для него, Марселя, для него одного. И он снова погружался в горе, прислушиваясь к тому, как скребли по цинковой кровле лапки голубей, прилетевших из сада и ворковавших слабо и глухо за закрытым окном…

Более недели провел он в изнеможении и в одиночестве. Он не хотел никого видеть и приказал говорить посетителям, что он болен. Фремо, придя на другой день после похорон, настоял на том, чтобы его впустили, но более он не показывался. Прошла еще неделя, и однажды утром Марсель получил письмо из Италии. Фремо сообщил ему, что он находится в Виченце[5], на вилле графини Кантарини.

Вместе с той же почтой ему подали номер «Французского Биографа». То было периодическое издание, которое обычно присылали г-ну Ренодье. Марсель разорвал бандероль и раскрыл книгу. Буквы прыгали у него перед глазами. Но мало-помалу они делались устойчивее. Марсель дивился тому, что умеет еще читать, и тому, что люди пишут. Он бегло просмотрел несколько листков; в начале одной страницы он прочел имя Поля Ренодье.


Поль-Луи Ренодье родился в Руане 27 марта 1839 г. в доброй буржуазной семье. Начав ученье в родном городе, он поехал заканчивать его в Париж. Став кандидатом прав и причисленный к министерству юстиции, он не замедлил принять участие в различных передовых газетах. Хроники и фантазии, подписанные псевдонимом Ги де Вальвиль, привлекли к нему внимание публики. Семейные связи помогли ему завязать личные отношения с Гюставом Флобером. Влияние знаменитого писателя было для него решающим и отдалило его от легкой литературы. После попытки в области романа он обратился к драматургии и написал двухактную комедию «Веревка», поставленную в театре Одеон[6] в 1868 году и имевшую успех среди ценителей литературы; но лишь после войны известность его достигла широкой публики. В 1872 г. театр Жимназ[7] поставил «Школу Глупцов». Успех ее был значителен. Острая наблюдательность и жестокая ирония делают из «Школы Глупцов» одно из любопытнейших произведений современного театра. Ранее Анри Бека Ги де Вальвиль вступил на новый путь. Завязалась полемика. От Ги де Вальвиля зависело занять положение главы школы, но молодой драматург предпочел остаться в стороне от борьбы. Пока длились споры по поводу его произведений, он женился на девице Элен Дивон, очаровательной артистке, с таким талантом создавшей роль Клементины в «Школе Глупцов».

В течение последовавших лет молодой писатель хранил молчание. В 1874 г. у него родился сын. Ги де Вальвиль, по-видимому, отказался от литературы. Поэтому когда в 1883 г. вышла в свет книга, озаглавленная «Человек и Жизнь», — произведение сильное и суровое, полное мрачного пессимизма, род обвинительного акта против существования и положения человека, произведение, составленное с железною логикою и необычайною горечью, притом оставшееся незамеченным, — то никто не вспомнил, что автор этого философского и морального памфлета, Поль Ренодье, — не кто иной, как остроумный и смелый Ги де Вальвиль, и что то самое перо, которое начертало безнадежные афоризмы «Человека и Жизни», дало и блестящие диалоги «Школы Глупцов». Публика не отождествила эти две личности. Поль Ренодье напечатал еще два сборника — один в 1887 г., другой в 1891 г. — «Правила и Размышления». После этого Поль Ренодье умолк окончательно. Тяжкий недуг обязал его к полному уединению. Он сохранил всю тонкость анализа, всю остроту ума, он изощрял их лишь для себя, так как жил в самом строгом одиночестве. Внезапная смерть положила конец его страданиям 17 февраля 1898 г…


Статья заканчивалась несколькими библиографическими сведениями: первое издание «Школы Глупцов» было редкостью; другого портрета Поля Ренодье, чем написанный в 1892 г. художником Сирилем Бютелэ, не имелось.

Марсель Ренодье уронил брошюру с глазами, полными слез, и бьющимся сердцем. Так вот в каком виде предстало пред равнодушными взорами то, что было жизнью его отца! Как, только всего! Несколько чисел, несколько фактов и больше ничего!.. Но он-то сам, как много мог бы он добавить к тому, что сообщала заметка! Между строк биографа он мысленно видел то, чего они не могли передать: историю о мучительной тайне беспокойной и страждущей души.

Он не мог забыть того дня, когда ему исполнился двадцать один год и когда Поль Ренодье позвал его к себе в кабинет. Он видел отца, сидевшего за письменным столом, с лицом искаженным и постаревшим, с дрожащими руками. Футляр и склянка стояли возле хрустальной вазы, в которую был опущен колючий стебель свежей розы. Писатель долго сидел молча, склонив голову на грудь, потом заговорил; он говорил много, торжественно, сурово…

Поль Ренодье в тот вечер рассказал сыну свое детство, свою юность… Его родители не любили друг друга и относились совсем без любви к нему, а пребывание в коллеже было тяжелым для чувствительности нежного ребенка.

Тем не менее годы сделали из него юношу, пылко жаждущего счастья. Его первые столкновения с житейской посредственностью и людской злобой не могли рассеять его юношеских иллюзий. Свои разочарования он принимал весело и добродушно. Мелкие парижские успехи, которые выпали на его долю в эту эпоху жизни, забавляли его, несмотря на то, что некоторые лица попытались вскоре испортить ему это удовольствие. Скрытое соперничество, лицемерная вражда не замедлили дать ему почувствовать свои ядовитые стрелы. Сначала он сумел нейтрализовать этот яд, но мало-помалу он подпал под его воздействие. Он начинал, понимать. Зрение его обострилось, слух утончился, и на губах он ощутил вкус горечи.