Он не придерживался моды и носил почти исключительно джинсы и фланелевые рубашки.

— И все же он гей, ма, — сказала Вэлери, осознавшая, что способность принять человека таким, каков он есть, — это проявление любви, и она ничего не хотела бы поменять в брате, равно как и в своем сыне.

В любом случае Вэлери боялась реакции матери на ожоги Чарли, предвидя либо легкомысленное отрицание тяжелого чувства вины, либо бесконечные «если бы только».

Сейчас она берет свой поднос, выбрасывает содержимое в ближайший бак для отходов и ведет мать и брата к выходу из кафетерия. Не успевают они его покинуть, как Роузмэри задает свой первый вопрос с подтекстом:

— Я вот что не совсем понимаю... Как это вообще могло случиться?

Джейсон смотрит на мать, не веря своим ушам, а Вэлери со вздохом отвечает:

— Не знаю, ма. Меня там не было... и, как ты понимаешь, с Чарли я с тех пор не разговаривала.

— А что говорят другие мальчики, которые тоже были на вечеринке? А родители? Что они тебе сказали? — спрашивает Роузмэри, и ее худое лицо двигается назад и вперед, как у старинной заводной куклы.

Вэлери думает о Роми, оставившей множество сообщений на голосовой почте и дважды приезжавшей в больницу с самодельными открытками от Грейсона. Несмотря на желание узнать все подробности того вечера, Вэлери не может заставить себя встретиться с Роми или хотя бы позвонить ей в ответ. Она не готова выслушивать оправдания или извинения этой женщины и уверена, что никогда ее не простит. Это тоже общая у них с матерью черта. Вэлери не знает никого, кто был бы злопамятнее Роузмэри.

— Ну что ж, пойдем посмотрим на него, — произносит со зловещим вздохом Роузмэри.

Вэлери кивает и ведет их к лифту, по маршруту, который она хорошо изучила. Они поднимаются на два этажа, а затем в молчании идут до конца коридора. Почти у самой палаты Чарли Вэлери слышит, как мать бормочет:

— Нет, ты сразу должна была мне позвонить.

— Знаю, ма... прости... я хотела пережить эти первые часы... Кроме того, чем ты могла помочь издалека.

— Молитвой, — говорит Роузмэри, поднимая бровь. — Я могла за него молиться... Что, если, не дай Бог...

Она умолкает, и на ее изрытом глубокими морщинами лице застывает оскорбленное выражение.

— Прости, ма, — снова говорит Вэлери, ведя молчаливый счет своим извинениям.

— Но теперь ты здесь, — вступает Джейсон, одаривая Роузмэри своей самой чарующей улыбкой. В семье не тайна, что Джейсон — ее любимый ребенок, несмотря на свой гомосексуализм.

— И ты, — говорит Роузмэри, окидывая Джейсона взглядом с головы до ног, который позже в разговоре с Вэлери он в шутку назовет поиском признаков СПИДа. — Ты слишком худой, милый.

Джейсон обнимает мать за плечи, продолжая ее очаровывать.

— Перестань, ма, — говорит он. — Посмотри на мое лицо. Ты же видишь, я чувствую себя хорошо.

Вэлери обдумывает его заявление и внутренне напрягается. Не столько из-за того, что Джейсон говорит о своем красивом, без всяких отметин лице, но и от взгляда, который он затем бросает на сестру. Этот взгляд выражает тревогу, сочувствие и понимание, что он тоже сказал не то. Вэлери хорошо знает этот полный жалости взгляд, и сердце ее наполняется болью, так как ее сын тоже вскоре столкнется с этими взглядами.

Следующим утром, пока Чарли все еще находится в сонном состоянии, приходит доктор Руссо, осмотреть его ладонь. Вэлери сразу же чувствует, что-то не так, несмотря на бесстрастное лицо врача и медленные, осторожные движения.

— В чем дело? — спрашивает она. — Скажите мне.

Он качает головой и говорит:

— Она плохо выглядит. Ладонь. Слишком большой отек...

— Требуется операция? — спрашивает Вэлери, замирая в ожидании дурных новостей.

Доктор Руссо кивает и говорит:

— Да. Думаю, надо это вскрыть и ослабить давление.

У Вэлери встает в горле комок при мысли о том, что влечет за собой «надо это вскрыть», пока доктор Руссо не продолжает:

— Не волнуйтесь. Все будет хорошо. Нам просто нужно ослабить давление и сделать на ладони графт.

— Графт? — переспрашивает Вэлери.

— Да, пересадить кожу.

— Откуда?

— С ноги... с бедра. Нам требуется всего лишь маленькая полоска кожи... Затем мы поместим ее в специальный аппарат и растянем... и прикрепим к его руке с помощью нескольких хирургических скоб.

Вэлери невольно морщится, пока он продолжает объяснять, что пересаженный лоскут кожи будет подпитываться в процессе так называемой плазматической имбибиции, то есть: кожный лоскут в буквальном смысле пьет плазму, а затем выращивает в трансплантированной коже новые кровеносные сосуды.

— Послушать вас, так это очень просто, — говорит Вэлери.

— Это действительно очень просто, — кивает он. — Я сделал сотни подобных операций.

— Значит, риска нет? — спрашивает она, а сама думает, насколько он опытен, не следует ли ей проконсультироваться еще с кем-нибудь.

— Практически нет. Основная забота — это скопление жидкости под графтом, — объясняет он. — Чтобы предотвратить это, мы сделаем в графте крохотные ряды пунктирных надрезов. — Он делает небольшое режущее движение в воздухе и продолжает: — Затем в каждом ряду сделаем насечки на половину длины надреза, — с виду как кирпичная кладка. Помимо дополнительного дренажа это позволяет графту растягиваться и покрывать большую площадь... и четко соответствовать контурам ладони.

Она кивает, испытывая тошноту, но в то же время ободренная научным описанием всего этого.

— Также я прибегну к ВАК-терапии — герметизации с помощью вакуума; ее название вполне отвечает действию. Я накрою рану пеноматериалом, затем повязкой закреплю на пене перфорированную трубку. Далее вакуумное устройство создаст дефицит давления, закрепляя пену по контуру раны и отсасывая лишнюю кровь и жидкость. Этот процесс помогает поддерживать область пересадки кожи в чистоте, до минимума сводит риск инфекции и помогает развитию новой кожи.

— Ладно, — говорит Вэлери, переваривая услышанное.

— Хорошо звучит? — спрашивает доктор Руссо.

— Да, — отвечает Вэлери и думает, что никаких других мнений ей не нужно и она полностью ему доверяет. — А потом?

— Четыре-пять дней мы подержим его руку неподвижной с помощью шины, затем продолжим терапию и работу над восстановлением функций.

— Значит... вы думаете, что он снова сможет ею пользоваться?

— Рукой? Конечно. У меня нет никаких сомнений. И у вас тоже не должно быть.

Она смотрит на доктора Руссо, гадая, понимает ли он, что оптимизм никогда не входил в число главных черт ее характера.

— Хорошо, — соглашается она, решая изменить это.

— Вы готовы? — продолжает врач.

— Вы собираетесь делать операцию сейчас? — нервно спрашивает Вэлери.

— Если вы готовы, — говорит он.

— Да, — отвечает она. — Я готова.

ТЕССА: глава седьмая

Об этом несчастном случае, кажется, только и говорят — по крайней мере матери-домохозяйки нашего городка, в ряды которых я постепенно вливаюсь. Эта тема возникает на детской площадке Фрэнка, в балетном классе Руби, на теннисных кортах, даже в продуктовом магазине. В некоторых случаях женщинам известно о причастности Ника к лечению мальчика, и они открыто выражают сочувствие для передачи его матери. Иногда они об этом не догадываются, и тогда я слушаю эту историю как впервые; рассказывая, они намного преувеличивают серьезность ран, и позднее я обсуждаю это с Ником. А временами — и такие случаи раздражают больше всего — они притворяются, что не знают, откровенно надеясь получить от меня конфиденциальную информацию.

И почти во всех случаях они говорят вполголоса, с мрачными лицами, до известной степени смакуя эту драму. Эмоциональное любопытство, как называет это Ник, презирая все отдающее сплетнями.

— Неужели этим женщинам больше нечем заняться? — спрашивает он, когда я докладываю ему о сообщениях беспроволочного телеграфа, и я склонна согласиться с мужем, даже когда сама участвую в болтовне, выстраивании догадок и анализе ситуации.

Однако гораздо сильнее меня задевает ясное понимание: женщины в основном больше сочувствуют Роми, чем матери мальчика, говоря, например: «Что она так убивается? Это может случиться с каждым». Я киваю и невнятно соглашаюсь, так как не хочу гнать волну и, кроме того, теоретически верю в истинность данного утверждения: это может случиться с каждым.

Но чем больше я слышу разговоров о том, как бедная Роми не может спать и есть и случившееся у нее на заднем дворе на самом деле не ее вина, тем больше начинаю думать, что это все-таки ее вина и они с Дэниелом виноваты. То есть, Бога ради, кто же позволяет ватаге шестилетних мальчишек играть с огнем? И если вы ответственны за подобный вопиющий просчет и нехватку простого здравого смысла, что ж, простите, вам, вероятно, следует чувствовать за собой вину.

Разумеется, я доношу эти рассуждения в смягченном варианте до Эйприл, которая, ясное дело, одержима эмоциональным (и потенциально юридическим и финансовым) состоянием Роми и делится со мной всеми подробностями — близкие подруги всегда делятся подробностями о других близких подругах. Я изо всех сил стараюсь сочувствовать, но в один прекрасный день, встретившись с Эйприл за ленчем в маленьком бистро в Уэствуде, понимаю, что теряю терпение, когда она начинает возмущаться.

— Вэлери Андерсон по-прежнему отказывается разговаривать с Роми, — говорит она через несколько секунд после появления нашего заказа.

Я смотрю на свой салат, который полит заправкой из голубого сыра, и до меня доходит, что в таком случае нет смысла брать зеленый салат и уж, конечно, заказывать заправку отдельно.

Эйприл продолжаете нарастающим пылом:

— Роми ездила в больницу с рисунками Грейсона. Еще она послала Вэлери несколько писем по электронной почте и оставила пару сообщений.

— И?..

— И ничего в ответ. Абсолютно ледяное молчание.

Я мычу в ответ что-то нечленораздельное, тыча вилкой в гренок.

Эйприл деликатно отведывает свой салат, сбрызнутый бальзамическим уксусом, затем сопровождает его хорошим глотком шардонне. Жидкие ленчи — любимцы Эйприл, салат — запоздалая мысль.

— По-твоему, это не невежливо? — заканчивает она.

— Невежливо?

— Да, невежливо, — подчеркивает Эйприл.

Я отвечаю, осторожно подбирая слова:

— Не знаю. Думаю, да... Но в то же время...

Эйприл рассеянно перемещает с одного плеча на другое свои длинные, собранные в хвост волосы. Я всегда считала, что ее внешний вид не соответствует ее сущности. Ее кудрявые рыжевато-каштановые волосы в сочетании с россыпью веснушек, вздернутым носиком и спортивной фигурой создают образ спокойной, много занимавшейся спортом на открытом воздухе женщины — бывшего игрока в хоккей на траве, превратившейся в плывущую по течению маму, игрока в европейский футбол. Тогда как на самом деле она на редкость зажатая домоседка: ее представление о походе — это отель четыре звезды (вместо пяти), а поездки на лыжные курорты связаны у нее с шубами и фондю.

— Но в то же время — что? — спрашивает она, заставляя меня облечь в слова мысль, которую лучше было бы оставить в виде намека.

— Но ее сын в больнице, — резко говорю я.

— Я это знаю, — с недоумением смотрит на меня Эйприл.

— Ну и?.. — Я делаю жест, означающий: «Ну и что ты хочешь этим сказать?»

— Хорошо, — соглашается Эйприл. — Я не имею в виду, что Вэлери должна набиваться Роми в подруги и все такое... но неужели так трудно позвонить в ответ?

— Полагаю, поступить так следовало бы... во всяком случае, это было бы вежливо, — нерешительно начинаю я. — Но, по-моему, в данный момент она меньше всего думает о Роми. И мне кажется, мы очень слабо представляем себе, что сейчас переживает эта женщина.

Эйприл закатывает глаза.

— У нас у всех болели дети, — говорит она. — Мы все прошли через «скорую помощь». И знаем, что такое страх.

— Что ты такое говоришь?! — поражаюсь я. — Ее ребенок лежит в больнице много дней. У него ожоги лица третьей степени. Его правая рука — рука, которой он писал и играл в мяч, — полностью покалечена. Ему уже сделали операцию и сделают еще не одну. И все равно она может не восстановиться полностью. А шрамы? На всю оставшуюся жизнь!..

Я останавливаюсь на этом, но не могу не сделать примечания:

— Ты знаешь, что это такое? Тебе знакома тревога подобного рода? Неужели?

Наконец-то Эйприл выглядит притихшей.

— У него на всю жизнь останутся шрамы? — переспрашивает она.

— Да. Вероятно.

— Я не знала...

— Ну конечно. Ведь он пострадал от ожогов. А ты что думала?