* * *

И я когда-нибудь уйду

Туда, откуда нет возврата.

Из жизни вашей пропаду

И стану легкая, как вата…

* * *

Ах, не топчи траву!

Там светляки сияли

Вчера ночной порой…

Кобаяси Исса (начало XIX в.)

Майский цвет осыпается снегом

1

…Над южной Ривьерой стояло странное свечение. Сотни маленьких зеленоватых трассирующих огоньков парили в ночном небе, вспыхивая то ярче, то приглушеннее, источая прохладное сияние. Вика застыла завороженная. И вдруг, как по мановению дирижерской палочки, в пыльных кронах городских подстриженных тополей зажглись сотни ответных огоньков. Фонарики в кронах деревьев будто посылали азбуку Морзе, которая неожиданно стала синхронной с сигналами светлячков, парящих над аллеей городского парка. Казалось, кто-то невидимый управляет этой волшебной светомузыкой.

Кавалеры парили теперь над кронами деревьев, мерцающих дивным светом, посылая частые и короткие сигналы своим подругам, — и те отвечали, как маяки во тьме: путь свободен.

Маленькая Вика гуляла с папой по городскому парку, будто по сказочному лесу. Вся трава на газонах была усыпана маленькими пульсирующими фонариками, излучающими нежно-зеленый свет. Они шли по светящемуся ковру, словно по звездному небу. Стволы деревьев были подсвечены миллионами маленьких прожекторов и казались театральными декорациями. Вот сейчас из-за той высокой туи вылетит маленький эльф, протягивающий ей цветик-семицветик, — и она сможет исполнить семь своих заветных желаний… Надо побыстрее решить, что же у нее самое желанное… Огненные искры плавали в черном пруду, словно ряска, намазанная люминесцентной краской. Зеленые огоньки кружили над темной водой, толкались, отражались в ней пляшущими пятнами, расцвечивая ее, точно звездочки взорванных петард. Теплые южные сумерки, казалось, были пропитаны каким-то космическим сиянием.

— Папа, ты, как тот волшебник, привел меня в Изумрудный город?

— Конечно. Великий волшебник Гудвин, как ты помнишь, был обычный человек, занесенный в волшебный город на воздушном шаре. Надо только, дочка, уметь быть волшебником и вовремя надуть воздушный шар, на котором можно улететь в райскую страну. И вовремя надеть на всех зеленые очки — и тогда в их жизни никогда не будет черно-белой зимы, а всегда будет лето, где растет трава…

Как давно это было… А кажется, что совсем-совсем недавно… И зеленые очки она так и не научилась вовремя надевать… Только если на нее надевали их другие, более успешные, убежденные оптимисты, отметающие от себя все, что заслоняет своей тенью волшебный свет. Она когда-то считала таких людей неглубокими, а сейчас — не знает… Может, в этом и была их мудрость: видеть только зеленый свет и никогда — красный. Ну и пусть, что зеленый свет уже мигает, они всегда знали, что успеют проскочить: вылетев на перекресток, можно двигаться и на красный. И чем быстрее, тем лучше… Пусть другие стоят у стоп-линии… А их уже и ветер простыл… Ищи ветра в поле…

С горечью подумала: «Надо ли помнить о том июле, который давно истаял, как след реактивного самолета в лазоревой дали, блеснувшего иголкой, нырнувшей в стог сена?» Проклятое, единственное однажды, о котором не догадываешься, когда оно есть. Все бежим куда-то вверх, перебирая ногами, как белка в колесе, — мелькающие спицы, ступеньки эскалатора, равнодушно движущегося вниз. Сначала рано, потом некогда, затем поздно. Из каких черт, отражений и силуэтов, случайных, как растерянная улыбка, мелькнувшая в вагоне отходящего поезда, как беззаботная игра света и тени, судьба плетет тенета? Одна сухая травинка цепляется за другую, другая громоздится на третью. Все связано, сцеплено, вздрагивает под розгами дождя, прижимается друг к другу в поисках тепла, шуршит, как сгорающие в огне пожелтевшие письма, колышется и переливается радужной пленкой на мыльном пузыре.

Жизнь — стебель со множеством возможностей, которые отмирают и опадают одна за другой, как высохшие листья, разноцветными лоскутками, парящими на промозглом ветру. И вот уже ничего не остается от того, что могло бы быть, кроме голого корявого ствола в старческих бородавках и бляшках, в который превратился когда-то тонкий стебелек, выстоявший на ураганном ветру и нарастивший слой за слоем кору. Теперь ствол ветвится такими же голыми и уже наполовину сухими ветками, похожими на косточки извлеченного из земли скелета. Но ты по-прежнему надуваешь воздушный шарик иллюзий и бежишь за ним, как за воздушным змеем, зачарованный чужим полетом, радостно размахивая руками и отрываясь от земли в легком беге помолодевшего тела. И вдруг чувствуешь, что шарик вырывается из твоих расслабленных иллюзией счастья пальцев. И ты видишь, как он летит прямо на эти голые ветки, ощерившиеся, как штыки. И сердце сжимается в комок мерзлого грунта, падающего с деревянным стуком на крышку, под которой заколочена вся твоя жизнь и любовь. А душа еще долго будет прилетать по ночам в форточку, жалобно скрипящую от ветра, скользить по лунному лучу и опускаться, как ночная бабочка, на твой лоб, тревожа качанием и трепетом еще не забытых крыльев. Ты видишь этот уменьшающийся шарик — и понимаешь, что сейчас он будет проколот встреченной веткой. И еще одна иллюзия лопнет, как мыльный пузырь. А если повезет — то шарик застрянет где-то в осторожных объятиях веток и будет качаться там, как в люльке, потихоньку сдуваясь и уменьшаясь в размерах, пока не выскользнет съежившейся резинкой и не затеряется в пестром ковре опавшей листвы похожим на сухие листья лоскутком. А на деревьях останутся висеть черными обугленными листьями только вороны.

2

За окном потягивается день, небритый, опухший, смотрящий исподлобья и заливающийся слезами. Укрывшись за этими облитыми дождем окнами, чувствуешь себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.

Дождь лил и лил две недели кряду… Она смотрела на струи дождя, барабанящие по листьям, словно по клавишам компьютера, и думала о том, что ход своей жизни она изменить не в силах. Было настолько сыро, что белье не могло высохнуть неделю. Как только дождь давал себе передышку, она старалась спуститься вниз с глинистой горы и поплавать в уже по-осеннему, хотя был разгар июля, прохладной воде, но дойти до места купания было почти невозможно. Галоши тут же утопали в глине, наворачивая на себя килограммы балласта. Прыгала в холодную воду. Моментально захватывало дух, но вскоре она привыкала и могла плыть долго…

Каждый год, как только заряжали дожди и температура падала, начиналась тоска. Тоска приходила внезапно и бесповоротно. Она обнимала своими холодными ладошками, преданно заглядывала в глаза и властно брала за руку. Иногда она даже нежно целовала в темечко и гладила по волосам. Этот мелкий осенний дождь, играющий на листьях-клавишах, выводил из себя монотонностью мелодии, от которой щемило сердце. Тут же перед ней всплывали сцены из ее детства, юности, молодости и последних лет из тех, когда все ее близкие были здоровы и живы. Она снова испытывала вину за свое невнимание к ним. В жизни все бежим куда-то. Сначала рано, потом некогда, потом поздно. Тогда она думала: «Это тоже скоро пройдет. Пройдет отпуск, пройдет и эта морока. Да и вся жизнь пройдет, как ее и не было. Как не было той девочки с жиденькими косицами с обсеченными хвостами от вплетаемых в них капроновых бантов… Как не было и столь нелюбимых ею атласных лент, что мама купила, чтобы не секлись волосы… Как не было той толстенькой девочки, которую обстригли почти под мальчика, чтобы наконец избавиться от больных волос, — и она проплакала двое суток… Она тогда даже ночью просыпалась — и трогала мягкую щеточку своих волос, таких коротких, что ей казалось, что голова обтянута бархатной шапочкой, и все не верила, что у нее почти нет волос. Потом мальчик из ее класса, который ей очень нравился, спросил: «Что, парик теперь носить будешь?» Ей тогда хотелось провалиться сквозь пол и больше не ходить в школу вообще, пока у нее не отрастут ее пусть жиденькие, но волосы, какие носят девочки.

Она помнит свой детский страх, что ее близкие могут исчезнуть из ее жизни. Как-то ее подруга, старше ее на пять лет, сказала про ее маму, имевшую порок сердца, обнаруженный у нее уже после замужества: «Молодая, но… В любой момент может умереть». Ее тогда эти слова просто потрясли. Как это ее молодая, красивая и всегда вкусно пахнущая мама может умереть? Она проплакала всю ночь, лежа без сна. И утром, разглядывая розочки на обоях, снова со страхом летящего с крыши думала о том, что сказала ей подруга. Нет, этого просто не могло быть. Потом долго, снова и снова прокручивала услышанное, словно пускала по полу юлу, и заворожено смотрела, когда же та упадет. Позднее она не раз прокручивала то состояние необъяснимого страха, что мамы может не быть, и даже иногда становилась на колени и молилась. Нет, она знала, конечно, что Бога нет, и еще ее дед это понял когда-то давно и объяснил своим детям и внукам, но вот ей почему-то казалось, что, если она произнесет это: «Чтоб никто не умер!», то все так и будет непременно. Она помнит это ощущение костлявыми детскими коленками холода и жесткости деревянного пола, выглаженного до блеска масляной краской. Холода именно деревянного, а не бетонного, не кафельного, а такого легкого и отрезвляющего, что заставляет лишь чуть-чуть поежиться, словно от порыва северного ветра, внезапно рванувшего полы пальто и потащившего за собой шарф, будто воздушного змея.

Повзрослев, она стала загадывать это желание на Новый год. Загадывала каждый год, торопясь произнести про себя, пока куранты отстукивают двенадцать ударов.

Она стыдилась в детстве того, что они жили благополучно. Она стеснялась того, что ее укладывают днем спать, что не пускают летом с детсадом на дачу и позднее в пионерлагеря. Стыдилась того, что у них была домработница Маруся. Впрочем, домработница тоже этого стеснялась. Когда они гуляли с ней по городу, то домработница, она же няня, всегда говорила, что она ее тетя. Она ее так и звала, как взрослые: Маруся, хотя Маруся была даже старше ее бабушки и дедушки. Маруся уже вырастила ее маму, потом работала еще у кого-то, а затем снова поселилась у них. Познакомилась с ней бабушка в войну, где в эвакуации жила с маленькими детьми и шила белье для фронта. Своей семьи у Маруси не было, квартиры тоже не было. Бабушка встретила ее как-то случайно на рынке после войны, когда дети уже подросли. Была она без работы, скиталась по хозяевам, но последние ее хозяева расторгли с ней договор. Она никогда не говорила почему… Как говорила бабушка, ей не столько нужна была помощница, сколько она пожалела Марусю. Маруся в тот же день пришла в их дом вечером с пожитками и поселилась на кухне на старинном дореволюционном зеленом сундуке, обитом незатейливым орнаментом из жести, напоминающим золотой. Маруся не только готовила, убиралась и стирала, но и сидела с маленькой Викой, жила с ней на даче все лето, иногда до октября, пока девочка не пошла в школу. На даче няня косила траву по грудь; выращивала малюсенькие огурчики, которые называли пупсятами, и зеленые помидоры, что никогда не успевали созреть; варила варенье из зеленого крыжовника размером с мелкую сливу, отщипывая от него почерневшими ногтями хвостики, разрезая на половинки ягоды и выковыривая зернышки алюминиевой ложечкой от кукольного сервиза; закатывала компоты, ставя трехлитровые кубанчики стерилизоваться в печку-прачку; полоскала белье в мутной илистой речке с кормы лодки. Вика никогда не видела, чтобы та читала. Зато она очень любила обшивать ее кукол. Ни у кого из Викиных подруг не было такого богатого кукольного гардероба. У ее кукол было все. Настоящая постель с матрасом, ватным стеганым одеялом, покрывалом из парчи и маленькой подушечкой с кружевной наволочкой. У ее кукол было не только два маленьких чемодана всяких разных красивых платьиц, но и трикотажный шерстяной костюмчик из свитера и брючек, несколько носочков и вязаные туфельки, беретики, панамки и шапочка с ушками и помпоном на макушке. У нее было даже целых две настоящих, правда, из искусственного меха, шубки, две меховые шапки: беретик и шапочка-ушанка; унты, несколько вязаных шарфиков и варежки, сцепленные друг с другом шнурком от ботинка. Вика обожала своих кукол переодевать. За все ее детство ей подарили всего двух кукол. Одна была Оксана с длинными рыжими волосами, которые можно было заплетать в настоящие косички и делать из них разные прически, а другая — пупсик Ляля, похожая на ребенка лет двух. Вообще эти две ее куклы были у нее как дети. Она даже потом думала, что родители специально не покупали ей новых кукол, ведь детей не меняют на других. Она готовила им еду из трав и цветов, песка и камушков, кормила три раза в день из игрушечного фарфорового сервиза, укладывала спать на два часа днем, лечила их старыми просроченными таблетками, делала им перевязки и уколы, мыла в тазу, ходила с ними на прогулки, одев по погоде: зимой — в шубки, осенью — в пальто, летом — в нарядные платьица.