— Скажи отцу, чтобы перебрал в коробе картошку и оборвал ростки.

— Мама, папа же умер!

Лицо мамы становится напряженным, словно она что-то вспоминает, морщится, будто вода от набежавшего порыва ветра. Ветер разбрызгивает капли от брошенной ветки, слезы текут по впавшим щекам, скатываясь на подушку, словно капель на оседающий снег.

Исхудавшее ослабевшее тело с пролежнями на копчике, где кожа истерта до мяса, как от резинок и лямок после сильного солнечного ожога. Вика промывает раны и мажет их мазью, уговаривая маму помочь ей и не переворачиваться обратно, как бы ни было тяжело лежать на боку и смотреть в стену, по которой летят ромашки, будто парашютики одуванчиков по серому полю, похожему на потемневшее и готовое заплакать небо.

Все когда-нибудь кончается. И жизнь тоже. Еще чуть-чуть — и обломится, как высохший желтый лист, застывший в ожидании последнего порыва ветра.

— Ты моя любимая!

Легкий кивок в ответ, даже не кивок, а движение истончившимися веками, взмах ресниц, что услышала и поняла…

Постоянно вызывали «Скорую», чтобы сделать укол. «Скорая» ехать не спешила, приезжала часа через два. Укол начинает действовать тоже в течение часа. Мама мучилась, Вика звонила в «Скорую», ей неизменно отвечали: «Ожидайте!» — или, узнав ее голос, просто бросали трубку. Приехав, выслушивали фонендоскопом, мерили давление, заполняли какие-то бумаги. Вика называла это «игра в больничку». Так играют дети. Укол делать не торопились, хотя больная стонала и до крови кусала губы, безумными глазами смотря на фельдшера. Вика уже знала, что по вызову «Скорой» врачи почти никогда не ездят: фельдшер, а то и медсестра или медбрат, в лучшем случае студент мединститута.

Однажды приехали через три часа. Мама металась по кровати и выла, как собачонка с перебитой лапой, кусая от боли, грызущей ее тело, словно крыса в той страшной спартанской пытке, скомканный мокрый пододеяльник. Махры пододеяльника пушились маленькой отцветающей хризантемой, побитой проливным дождем. Очень хорошенькая девушка с антрацитовыми волосами, заплетенными в дреды, и с глазами, блестевшими, как черный агат, в коротеньком заботливо наглаженном халатике, высунув розовый острый язычок и облизывая им ручку, полчаса заполняла какой-то важный журнал. Вика не выдержала и стала просить, умолять, требовать, чтобы та скорее сделала укол. Девушка была неумолима… И хотя мама неожиданно захрипела и закатила глаза так, что остались видны лишь розовые белки, казалось, облепленные мотылем, девушка продолжала что-то старательно писать почерком, который не прочесть. И только дописав, закрыла журнал, грациозным движением перекинув за спину дреды, спадающие ей на грудь смоляными веревками, и вскрыла ампулу.

…Вика так устала за последний месяц, что проваливалась в небытие, сидя на стуле рядом с мамой.

…Ей казалось, что она поскользнулась, упала на шпалы и слышит, как приближается поезд. Или это стучит ее сердце? Она понимает, что встать и убежать уже не успеет, но можно еще изловчиться и лечь вдоль рельсов, вжимая лицо в шпалы, пахнущие битумом, мазутом и смертью. Щебенка, холодная и скользкая от мелкого осеннего дождя, больно врезается в щеку. Почувствовать на щеке щекотку травинок, пробившихся сквозь щебень. Поезд приближается и грохочет все громче и громче. Она лишь сильнее вжимается в землю, обмирая от ужаса и неизбежности.

Очнулась. Мама лежала с раскрытым ртом и перебирала пальцами по скомканной простыне, будто цеплялась за осыпающийся грунт. Глаза ее были полуоткрыты и почти бесцветны, словно высохшие в гербарии незабудки, которые оставили на память.

Вика ушла в спальню. Через полчаса она услышала из комнаты мамы резкий деревянный стук о спинку кровати, будто яблоко с ветки упало на крыльцо. Она почему-то сразу поняла, что это все. Минуту сидела на кровати, собираясь с силами, чувствуя, что сердце, словно птенец, выпавший из гнезда, дрожит в траве, где его больше никто не ищет.

96

Спустя время она поймет, что она теперь взрослая, — и ей очень захочется побыть иногда маленькой девочкой, которая может уткнуться в материнские колени и спрятаться от надвигающегося на нее мира, и остро ощутит, что никто никогда не будет любить ее так, как любили родители: со всеми ее недостатками, неудачами и капризами, без оценивающего внимательного взгляда, которым разглядывают в лупу поломанные часовые механизмы, — просто потому, что она дочь. Никогда больше она не будет чувствовать себя защищенной. Все. Выросла. Дальше иди одна. Никогда впредь не будет в ее жизни чувства уверенности в безраздельном участии в ее судьбе.

Она теперь частенько думала о том, что, уйди она из жизни, никто особо и не расстроится. Так, погорюют чуток и смирятся, привыкнут жить без нее. Родители не привыкли бы никогда. Муж получит в свое владение квартиру и дачу, где она провела свое детство, где росла, взрослела, хоронила родителей, болела и старела сама, найдет какую-нибудь молодую и цепкую бабенку, которая выкинет вещи и рукописи чужих, незнакомых ей людей как старый, никому не нужный хлам. Но почему-то ей это почти безразлично, точно это не ее муж и не ее дом, где она жила столько лет, дом, помнящий первые шаги ее сына и участливые голоса родителей, бабушки, дедушки, дом, где пылинки, затаившиеся в щелях паркета, хранят прикосновения ее близких, чешуйки их кожи, ногтей, волос…

А мне спокойно и легко.

И я уйду, махнув рукою,

Куда-то в небо далеко,

Где нас, как пчел в гудящем рое[2].

97

Стояла страшная жара — и на выходные поехали на дачу. Глеб собирался рано утром, вернее, часа в три ночи, пойти на рыбалку, — и они разошлись по разным этажам. Вика спала на верхнем: там было суше, меньше комаров и открывался живописный вид на Волгу. Она лежала на спине и смотрела в окно, за которым была кромешная тьма. Подумала о том, что вот так же пять лет тому назад здесь лежал ее сын. Было страшно жарко и душно — и она открыла дверь, не зажигая света. Вышла на балкон. На небе не было ни одной звезды. У нее возникло странное ощущение, что она попала в глубокую яму. Но услышала кваканье лягушек — и это возвратило ее к действительности. Лягушки орали с методичностью метронома, заглушая легкий шорох листьев, которые теребил ветер, играя, как погремушками.

Вдруг всполох молнии разрезал небо, освещая черные листья березы, которая мотала ветками, точно конь хвостом при скачке галопом. Ветер вырос и гремел теперь не погремушками, а будто кидал в стену мяч. Она закрыла дверь на крючок, но оставила окно, в которое была вставлена сетка. Пошел дождь. Он хлынул как-то сразу сплошной завесой. Редкие минуты затишья между громовыми раскатами были наполнены шорохом по-кошачьи скребущихся о веранду кустов, металлическим гулом дождя, падающего на оцинкованную крышу. Молнии сверкали почти беспрерывно, роняя тяжелые удары грома — будто из раскаленной печки посыпались на пол кирпичи. Ей стало страшно. А вдруг молнию притянет металлическая сетка в окне? Встала, закрыла окно, втащив мокрую сетку, с которой ручьем стекала вода, в комнату.

Лежала без сна, вслушиваясь, как затихает гроза. Исхлестанные дождем кусты жалобно царапались в стену. Она лежала в полудреме, но сон никак не мог затянуть ей радужным киноэкраном явь. Ее мучило желание освободиться от тяжести, давящей ей на грудь. Хотела заплакать, думая, что слезы мгновенно растворят гнетущую ее тяжесть.

Гроза ушла, закусив губы и сверкая злыми глазами. Звук теперь уже редких капель напомнил ей весну, безмятежные грибные дожди ее детства, застающие ее с родителями в лугах или на той стороне Волги, куда они ездили купаться. Вспомнила капель, которая так же стучала барабанной палочкой по цинковым водостокам, когда умирала мама. Вика так хотела, чтобы ее родители были сейчас с ней, а не за пределами ее досягаемости, там, откуда пришла и куда отчалила гроза, оставив ее одну в этой беспросветной комнате в растрепанных чувствах и с тяжестью навалившейся земли на закопанную заживо.

Она замерла и вся напряглась: кто-то поднимался по лестнице, это был не Глеб. Хотела закричать, но поняла, что потеряла голос. Вся превратившись в слух и вжимаясь в потную постель, слушала, как кто-то притаился за дверью. Увидела в окно темный силуэт, мертво глядящий из темноты. Страх парализовал ее. Она судорожно стала думать, что можно вылезти с балкона, если как-то спуститься по наклонным подпоркам под ним, упирающимся в бревенчатую стену дома и доходящим почти до первого этажа. А там — или спрыгнуть на землю (хотя можно покалечиться о кусты сирени), или, спускаясь по бревнам сруба, перепрыгнуть на выступ под окнами и постучаться к Глебу в спальню. В какой-то миг ей показалось, что ее сердце остановилось, ее прошиб холодный пот и стало казаться, что она спит, но она не спала.

Вдруг темная фигура за окном покачнулась — и Вика услышала шаги по ступенькам вниз. Затем она уловила напряженным слухом хруст веток и осколков шифера, сброшенного пару лет назад с крыши и разбитого вдребезги. Все стихло. Было слышно только, как по Волге идут сухогрузы. Она лежала еще с полчаса, чувствуя, что кровь теперь побежала по сосудам, разогревая окоченевшие от страха мышцы. Снова стало тяжело дышать, точно потное и большое тело навалилось на нее. Резко села на постели, сунула ноги в тапки и поняла, что ей надо на воздух. Она должна вырваться отсюда в прохладную свежесть ночи, где мокрая трава ластится к ногам, а ветки стряхивают капли на разгоряченное лицо. Свет не включала, боясь, что незнакомец увидит ее. На ощупь нашла платье на стуле, влезла в него, надела носочки, висевшие на перекладине стула. Паника снова охватила ее. Крадучись спустилась по лестнице в притихший сад. Поглядела на небо: небо было бархатное и расшито бисером звезд, над черной сосной был занесен серп только что народившейся луны, блестящий металлическим оскалом. Наткнулась на жасминовый куст — и попала под душ: сотни капель посыпались на нее, она размазала их по лицу ладонью, остужая его. В колее плавал серп луны — и она боязливо ее обогнула. Внезапно ощутила вкус воздуха — так бывает, когда неожиданно попадаешь высоко в горы: чистый, прозрачный, будто родниковая вода, с всплывающими в ней пузырями кислорода.

Услышала, как хлопнула дверь на веранду, — и Глеб вышел на крыльцо. Она почему-то, вместо того чтобы кинуться к нему, метнулась к калитке и вышла на скользкую сырую дорогу, на которой чавкала глина. Луна ехидно улыбалась.

— Вика! — тихо позвал Глеб. — Ты куда? Что с тобой?

Но Вика, услышав шаги мужа, ускорила шаг. Какая-то доселе ей неведомая сила, будто лунатика, гнала ее дальше. Услышала, как затрубил в ночи шифер на садовой тропинке, — и поняла, что Глеб пошел за ней. Шла по еле различимой дороге, чувствуя, как разъезжаются ноги и на галоши налипают килограммы грязи, делая их чугунными. И вдруг — о, чудо! С левой стороны дороги, там, где кончается высокая гора, заросшая лесом, кусты ежевики и лопухи загорелись каким-то неземным зеленовато-голубым лунным светом изнутри. За кустом ежевики на земле светился огромный фонарь. Вся земля горела сказочными огоньками, трепетными, волшебными, какие она видела в детстве на сцене в новогоднем представлении. Почудилось, что завораживающим светом фосфоресцируют какие-то неземные существа, покинувшие свои подземные чертоги. «Светлячки!» — подумала Вика, нагнулась, но обнаружила лишь большой старый пень, оплетенный грибницей опят. Подняла с земли горящий фонарик гнилушки, принесенный с горы селем после тропического ливня, прошедшего на прошлой неделе в их средней полосе. И сразу исчезло очарование лесной тайны! Мокрая и скользкая гнилушка светилась, словно чудесная волшебная лампа. Пошла, завороженная, по глинистой дороге, как по освещенной светодиодными фонариками аллее, испытывая какой-то удивительный, всепоглощающий ее восторг, мгновенно сменивший тревогу и страх, ощущая себя в нереальном, волшебном царстве, где чудеса растут на каждом шагу, прячутся в высокой траве и палой, перегнившей листве, дразня своей доступностью, рассыпанные, точно драгоценные камни. И жутко, и радостно! Споткнулась о гнилой пень — и он развалился от удара ноги на множество светящихся осколков. Вся почва под ногами засветилась, усеянная сотнями больших и малых искорок. Сонные деревья устало шевелили ветками. Кругом в теплом мареве ночи горели странные огоньки. Она сделала несколько шагов — и огоньки перебежали, точно играя в прятки, скрылись за кочками и камнями опоки, но тут же показались новые. Она замерла в неподвижности — и тут же застыли и огоньки, перестав мерцать. Гнилая палка… И такое колдовское свечение! Может быть, и люди так: уходят, их тело сгнивает, а свечение от человека еще долго блуждает в наших сердцах… Ей захотелось идти все дальше и дальше, в темную глубину освещенного призрачными огнями леса.