— Вика! Ты где? Я с тобой!

Вместо ответа она припустила с горы вниз, перепрыгивая через блестки на черных лужах и чувствуя, что камешки опоки забрались в галоши. Выбежала на поляну, спотыкаясь о кочки. Давящее чувство исчезло без следа. Ощущала себя легкой, точно выпущенный из рук воздушный змей. Верхушки сосен укачивали свет новорожденной луны. Впереди поблескивала, будто мокрое шоссе, притихшая река. Она с наполнившим ее восторгом побежала к воде, поскользнулась на глине, что налипла на ее боты, и растянулась, купаясь в облепивших траву каплях. Темный силуэт мужа вырос над ней — и серп луны зловеще завис над его головой.

Глеб испуганно поднял ее с земли, обнял за плечи — и они осторожно пошли к лавочке на бугре, где долго сидели, тесно прижимаясь друг к другу.

— Что случилось? Почему ты ушла? — напуганно вопрошал Глеб.

— Я не знаю. Я стала задыхаться, мне нужно было на воздух. Как будто какое-то помешательство, как демон меня погнал… Я сама не понимаю ничего. Ужас! Потом кто-то поднялся ко мне под дверь, заглянул в окно. И ушел. Я испугалась.

— Может быть, пойдем спать? Я лягу с тобой, если ты чего-то боишься.

— Нет. Давай еще посидим. Такая ночь уже не повторится…

И они продолжали сидеть на скамейке. Каждый про себя думал о том, что их жизнь побежала куда-то не туда и не так, но они пока еще вместе, никто из них не ушел к другому человеку или в никуда, но что-то над ними нависло тяжелое, как туча, из которой никак не соберется посыпаться на землю град. Сидели и встречали ленивый рассвет. Наблюдали, как проявляется, будто в химическом черно-белом проявителе, кромка леса над Волгой, издалека смотревшаяся какой-то траурной бахромой; созерцали, как возникает светлая полоса реки, которая кажется продолжением неба; смотрели, как выплывают из копоти ночи не отмытые еще от нее луга.

Вдруг неожиданно все исчезло. Впереди были снега, окутавшие горы в сумерках. Или это небо висело почти у ног? Только черный кусок леса, не весь сосновый бор за рекой, выступал, как горный хребет из-под припорошившего его снега. Было такое чувство нереальности, что Вика подумала, что она сошла с ума, но Глеб тоже застыл в изумлении с выражением детской растерянности на лице. Дрожь ее плеч впиталась в кончики его пальцев — и долго потом жила в них, вызывая смутную тревогу. Они не понимали, куда пропала река и где под снегом начинаются луга. Они оказались будто на краю неба… Небо опустилось пологим навесом прямо под бугор, на котором они сидели, и казалось, что по нему можно начать взбираться на горный хребет. Примерно с полчаса они были парализованы и заворожены чудом. И вдруг снег начал стремительно таять, сползать с гор, оголяя кромку леса и проявляя сереющий рукав реки и черное пепелище луга. Туман, будто легкое сгущение дыма, покидал луга, уплывая рваным облаком, похожим на гигантский журавлиный клин, на восток, уже окрасившийся в нежно-розовый, точно лепестки буйно цветущей сакуры, цвет.

98

В декабре Глебу позвонили с работы жены и сказали, что Вику отправили в больницу на «Скорой помощи».

Она просто застыла на работе. Стояла и разговаривала с коллегой, которому симпатизировала, а потом вдруг сначала ее взгляд остановился и замер, как заяц, прижавший уши при виде удава, а потом вся она мгновенно окаменела и стала похожа на вырубленную скульптуру. Ее попытались окликнуть, но она никак не реагировала. И впрямь мраморное изваяние. Стоит, опершись рукой о письменный стол, со взглядом, устремленным на белый листок, испещренный мелким бисером букв, — смотрит, как будто памятник, поставленный на волжском откосе, на речные просторы. Вызвали «Скорую», приехавшие врачи сделали Вике укол, оторвали ее ноги от пола и повели к лифту, словно в замедленной киносъемке при последних кадрах фильма, где герой удаляется по дороге, ведущей в никуда, превращаясь в маленькую букашку, становящуюся точкой.

Через неделю ее отпустили домой и заверили Глеба, что ничего страшного — это все последствия сильных эмоциональных стрессов.

Томография, правда, показала, что у нее небольшая опухоль мозга. Пока совсем маленькая и, к счастью, растет медленно, но женщину могут мучить головные боли и галлюцинации. Вика вспомнила, что три зимы назад она поскользнулась и упала затылком на лед так, что на голове образовалась лиловая шишка, которая очень долго не рассасывалась, и она спала только на боку. Еще у нее тогда слабо кружилась голова, и мама с мужем предположили у нее сотрясение мозга, но к врачу она тогда так и не пошла. Она боялась думать о том, что это могут быть метастазы, но эта мысль, словно подземный ключ, проделавший ход под дом и подмывавший его столбы, отчего тот странно скособочился, текла где-то в глубине ее души, совершая свою разрушительную работу.

Ей казалось, что она стоит на палубе гигантского океанского лайнера, и у нее нет никакой возможности сделать выбор и решить не уезжать, ведь корабль уже отошел от пристани… Впереди бескрайний океан, позади синяя бурлящая вода за кормой… И фигурки дорогих ей людей, смотрящих вслед белой железной птице, плывущей в неведомые им страны, делаются все мельче… Узкая полоска воды между лайнером и берегом становится все шире, лица людей стираются — и только свежий ветер хлещет в лицо. Корабль набирает скорость.

99

Глеб проснулся от того, что по руке медленно ползло что-то черное. Инстинктивно схватил это нечто в полусне, придавил пальцем и бросил на пол. Сначала подумал, что муха. Без очков не разглядел крыльев. Взял с прикроватной тумбочки газету и придавил. Увидел на газете водянистое темно-коричневое пятно, напомнившее машинное масло. Потом разглядел сломанный сухой волосок, оставшийся от раздавленной ноги паука. Дурачок! Неужели паучок думал, что ему по силам оплести человека шелковыми нитями и тот будет висеть, как бабочка, сначала трепыхая шелковыми крыльями, а затем вдруг дернется и замрет в неподвижности, превращаясь в сорвавшийся с дерева сухой листок, обрастающий пылью? Так и мы… Нам кажется, что мы можем сплести паутину из снов, слов, улыбок и сновидений, распять на ней приглянувшуюся жертву и потихонечку пить из нее соки, столь необходимые для нашей придуманной и вымечтанной жизни, которая окажется совсем не тем, что виделось в юности, сидя на морском берегу в теплый южный вечер, ловя посвежевший, пахнущий йодом ветер обгоревшим и полыхающим лицом и завораживаясь серебристым блеском воды, в которой качалась белыми лепестками осыпавшейся магнолии кривляющаяся бледным ликом гигантская луна.

Он подумал о том, что, чем глаже становилась у него жизнь, тем меньше было в ней друзей. Друзья высыхали и опадали, как листья. И он тоже становился сухим деревом, готовящимся к зиме, которое от гибели спасало уже не жаркое солнце, бьющее в глаза солнечными зайчиками от стекол пробегающих автомобилей, а глубокий снег, в который он врастал все глубже и глубже. Он уже и не переживал об этих друзьях, а принимал их медленный уход как должное. Впервые он почувствовал это отчуждение, когда вошел в семью Вики. Неожиданно он оказался в автомобиле с бронированным стеклом, который нес его к счастью. Он слышал злорадный шепоток за спиной, но этот шепот был как легкое дуновение ветерка в летний солнечный день: его и не замечаешь вовсе. Ему завидовали исподтишка, остерегались, часто обрывали разговор на полуслове, как только он входил в комнату. Он был умен, не избалован, самостоятелен, но то, что он женился на дочери академика, вызывало раздражение. Даже тогда, когда его жизнь переменилась: умер тесть и родился больной ребенок, требующий железных нервов и высасывающий из них, родителей, по капельке уверенность в их «прекрасном далеко», разрушающий гармонию и ввергающий в состояние человека, вступившего на тонкий, местами треснувший лед, из-под которого набегает на его поверхность вода.

Когда же их жизнь вошла в колею, он снова, как в юности, почувствовал отчуждение, так как, невзирая на потерянные на суету и выживание годы, оставался по-прежнему способным сотрудником, медленно, но верно поднимающимся вверх и оставляющим своих коллег далеко позади. Одиночество и отчуждение, казалось, играющие в прятки в годы «перестройки», когда все в институте были почти равны и выбирали жуков из круп, закупленных по талонам и хранящихся в буфетах и навесных шкафчиках, вышли на солнечный свет и жмурились после темноты. С самостоятельностью и независимостью пришли самодостаточность и эмоциональное очерствение. Ему нужен был теперь просто конечный результат — и не важно, какой ценой он был достигнут и что о нем говорят. Он знал, что жена осуждает его за это циничное отношение к жизни и что в поселившихся сквозняках в доме виноват он, но ему давно уже было все равно. Он даже и не заметил, как его эмоции постепенно испарились, будто влага из хлеба, и он превратился в нечто, о которое можно поломать зуб. Он честно тащил свой воз, не думая скинуть его, но делал это по какой-то инерции. Жизнь подошла к перевалу, за который страшно заглядывать. Как так случилось, что он, в сущности, осторожный и рассудительный человек, так промахнулся и вытащил пустой лотерейный билет, хотя ему казалось, что билетик-то крапленый и его видно невооруженным глазом?

Он не достиг ничего из того, что нарисовало его юношеское воображение. По сути, он банкрот… Он знал, что от того честолюбивого и цепкого провинциального мальчика, пускающего корни на чужой земле, не осталось ни следа. Он злился на свою мягкотелость и нерешительность, но ему стало все равно. Он устал расти вверх в тени тестя и понимал, что не сможет выпрямиться никогда. Иногда он думал о том, был ли бы он счастливее, оставшись жить в своем провинциальном городке, где родился, и ужасался тому, что ему пришлось бы жить среди людей, которые, как и он, медленно переползают изо дня в день, как та муха, что только что ползла по его лицу. Он не раз ездил в отпуск навестить постаревшую мать — и каждый раз с облегчением и растерянностью возвращался оттуда. Им там откровенно гордились, но считали каким-то не от мира сего, когда он мельком начинал говорить о какой-нибудь книге или спектакле. Там текла своя провинциальная жизнь, и люди были счастливы без этих, как они были уверены, совсем ненужных здравомыслящему человеку вещей. И он там чувствовал себя неуютно, будто идущая на шпильках по разъезженной проселочной дороге девица.

Однажды ступив в темноту, из которой выбрался, изранив душу об острые камни, переломав ребра и конечности, он хотел жить и, как мог, сопротивлялся тому, чтобы жена тянула его за собой. Все чаще ему хотелось вырваться из дома и лететь по шоссе в сторону какого-нибудь незнакомого берега реки, где можно остановить машину и выйти на воздух, сладко пахнущий мятой и шалфеем. Вытащить из багажника складной стульчик, удочку и, насадив червяка на крючок, сидеть и смотреть, как качается красненький поплавок на сморщившейся от легкого ветерка реке. Наблюдать, как мальки и маленькие рыбешки косяками проплывают в мелкой прибрежной воде, лавируя между желтыми головками кувшинок, похожими на нахохлившихся и намокших цыплят. Он думал: «Сколько же мальков вывелось из отложенных икринок! И как мало из них вырастут до большой рыбины, что, может быть, однажды попадется какому-нибудь счастливцу-рыбаку на крючок…» Он смотрел на темную заводь реки, что медленно текла в своих берегах, и думал о том, что его жизнь тоже вошла в берега и река медленно заболачивается от свалившихся в нее подмытых течением времени деревьев и кустов.

Задергавшийся поплавок и тяжесть добычи в руке вызывали в нем бурную радость, как у мальчишки. Он бросал рыбу с разорванными жабрами в садок и с удовольствием разглядывал ее, продолжающую плавать в ограниченном пространстве маленькой металлической сетки. Привозил рыбу домой и бросал в большой эмалированный желтый таз с отбитой по краям эмалью. Рыба смотрела мутными глазами и еще тяжело, жадно дышала. Если он это видел, то наливал воды из канистры, в которую запасали воду в случае отключения водоснабжения, — и рыба начинала медленно шевелить плавниками, продолжая лежать на боку.

Эта преждевременно угасающая женщина, с уходом которой он уже мысленно смирился, требовала его внимания и заботы, и он теперь знал, что не денется от нее никуда. Боль притянула их друг к другу, как притягивает водоворот плывущие по реке щепки. Любовь ушла из их жизни, не прикрыв за собой дверь, но не для того, чтобы возвратиться, а чтобы они почувствовали, как из-за двери тянет сиротством и ледяным холодом мироздания. Любовь ушла, но пришла жалость, сердобольно и по-хозяйски повязав старенький замызганный фартук, стала расставлять по местам разбросанные вещи.

Когда он думал, что ему придется жить без Вики, печаль набегала на него, как утренний туман на теплую реку: стремительно окутывая все очертания предметов. Иногда он замечал взгляд жены, не видящий его, но созерцающий что-то такое, что ему, наверное, к счастью, еще не открыто. Он исподтишка разглядывал женщину, не замечающую его, и узнавал в ее потемневшем взгляде, чьи зрачки казались ему маленькими блестящими черными жуками, которые не могут взлететь от холода, взгляд сына, устремленный вдаль. Он бережно очерчивал глазами ее лицо: эти высокие скулы, в которых текла кровь каких-то древних монгольских предков, нос с горбинкой, бледные сероватые впавшие щеки с полупрозрачной, плохо натянутой кожей, похожей на смятую, а потом расправленную оберточную бумагу. Еще еле заметная паутинка морщин дрожала на лице. Его взгляд застывал, как стрекоза над водой, а потом резко взмывал вверх и продолжал плавный свой полет по сгорбленной фигуре жены.