– Я был тогда ребенком, – отвечал Пиппо, – но хорошо помню все. Это случилось в Болонье. Там происходило свидание папы с императором; решалась судьба Флорентийского герцогства или, вернее, судьба Италии. Павел III и Карл V на глазах у всех разговаривали между собой на террасе, и в продолжение их беседы весь город молчал. В течение какого-нибудь часа все было решено; конные и пешие войска задвигались с оглушительным шумом, сменившим гробовую тишину. Никто не знал, что готовится; все горели желанием знать это, но было приказано соблюдать глубочайшую тайну; горожане с любопытством и ужасом взирали на передвижение войск обоих дворов; носились слухи о раздроблении Италии, об изгнаниях и созданиях новых княжеств. Отец работал в это время над большой картиной и стоял наверху лестницы, служившей ему подмостками, как вдруг воины с алебардами в руках распахнули двери и выстроились вдоль стены. Вошел паж и крикнул громким голосом, – Цезарь! – Через несколько минут появился император, затянутый в камзол, посмеиваясь в свою рыжую бороду. Отец, застигнутый врасплох и обрадованный этим неожиданным посещением, стал торопливо спускаться с лестницы; он был стар и уронил свою кисть, опираясь о перила. Все мы остались неподвижными: присутствие императора превратило нас в истуканов. Отец был сконфужен своей медлительностью и неловкостью, но не решался ускорить шаги, боясь упасть; Карл Пятый сделал несколько шагов вперед, медленно нагнулся и поднял кисть.

– Тициан, – сказал он звучным и властным голосом, – достоин того, чтобы Цезарь был его слугой. – И с поистине несравненным величием он подал моему отцу кисть, которую тот принял, стоя на коленях.

Пиппо был взволнован своим рассказом; когда он его закончил, Беатриче несколько времени сидела, молча; она опустила голову и казалась настолько рассеянной, что он спросил ее, о чем она думает.

– Я думаю об одной вещи, – отвечала Беатриче, – Карл V лежит теперь в гробу, и его сын стал королем Испании. Что сказали бы о Филиппе II, если бы он, вместо того, чтобы носить шпагу своего отца, предоставил ей ржаветь в шкафу?

Пиппо улыбнулся и, хотя понял намек Беатриче, спросил ее, что она хочет этим сказать.

– Я хочу сказать, – отвечала она, – что ты также наследник короля; ибо Бордоне, Моретто и Романино – хорошие живописцы. Тинторетто и Джорджоне – даровитые художники, но Тициан – король; а кто теперь держит его скипетр?

– Мой брат Горацио, – возразил Пиппо, – был бы великим художником, если бы был жив.

– Да, конечно, – отвечала Беатриче. – И вот что скажут о сыновьях Тициана: один из них был бы великим, если бы остался в живых, а другой, – если бы захотел.

– Ты думаешь? – сказал Пиппо, смеясь, – и, знаешь, что еще прибавят? «Но он предпочитал кататься в гондоле с Беатриче Донато».

Беатриче не ожидала такого ответа и пришла в некоторое замешательство. Тем не менее, она не потеряла мужества, но стала говорить более серьезным тоном.

– Выслушай меня без зубоскальства. Твоя картина вызвала всеобщий восторг. Все жалеют, что она погибла; но жизнь, которую ты ведешь, хуже, чем пожар во дворце Дольфино, ибо ты сам себя сжигаешь. Ты думаешь об одних удовольствиях и забываешь, что на твое имя кладет пятно то, что простительно другим. Сыну разбогатевшего лавочника позволительно играть в кости, но не Тицианелло. Что толку в том, что ты рисуешь не хуже наших старых мастеров и что ты молод? Тебе стоит только начать работать, чтобы иметь успех, но ты не начинаешь. Твои друзья обманывают тебя, но я исполняю свой долг, говоря, что ты оскорбляешь память своего отца; и кто тебе скажет это, кроме меня? Пока ты будешь богат, всегда найдутся люди, которые будут помогать тебе, разоряться; пока ты будешь красив, женщины будут любить тебя; но что будет, если никто не скажет тебе правды, пока ты молод? Я – ваша любовница, мой дорогой синьор, но я хочу быть также вашим лучшим другом. Жаль, что вы не родились бедняком! Если вы меня любите, то должны работать. Я нашла в отдаленном квартале уединенный одноэтажный домик. Если вы хотите, то мы велим меблировать его по нашему вкусу и закажем два ключа, один – для меня, другой – для вас. Там мы будем вдали от всех посторонних глаз, и нам никто не помешает. Вы прикажете отнести туда мольберт; и если вы обещаете мне работать хотя бы только два часа в день, то я буду приходить к вам ежедневно. Хватит ли у вас терпения на это? Если вы согласитесь, то вероятно, разлюбите меня через год, но у вас выработается привычка к труду, и в Италии станет одним великим именем больше. Если вы откажетесь, то я не в силах перестать вас любить, но это мне покажет, что вы меня не любите…

Беатриче дрожала, говоря это. Она боялась оскорбить своего любовника, но считала своим долгом высказать все, что у нее было на душе, Ее глаза блистали: в них отражалась боязнь и желание нравиться. Она походила теперь не на Венеру, а на Музу. Она была так хороша в эту минуту, что Пиппо нарочно медлил ответом. По правде говоря, он слушал не столько слова, сколько ее голос; но этот пленительный голос проникал в душу. Беатриче говорила от всего сердца, на чистом тосканском наречии, с венецианской мягкостью произношения. Когда речь льется из прекрасных уст, то мы обыкновенно обращаем мало внимания на то, что говорится; иногда даже приятнее не вникать в смысл слов, давая увлечь себя их музыкой.

То же самое было с Пиппо. Мало заботясь о том, что у него просят, он приблизился к Беатриче, поцеловал ее в лоб и сказал:

– Я сделаю все, что ты хочешь; ты прекрасна, как ангел.

Они условились, что Пиппо будет отныне работать ежедневно. Беатриче хотела, чтобы он дал письменное обязательство. Она достала свою записную книжку и, начертив в ней несколько строк, сказала голосом, в котором звучали высокомерие и любовь:

– Ты знаешь, что мы, Лореданы, беспощадны к своим должникам. Ты теперь мой должник и обязался работать по два часа в день в продолжение года; подпишись и плати аккуратно, чтобы я знала, что ты меня любишь.

Пиппо охотно подписался. – Но я начну, – сказал он, – с твоего портрета, разумеется. Беатриче обняла его в свою очередь и шепнула ему на ухо: – И я также сделаю твой портрет, прекрасный портрет, похожий на тебя, как две капли воды, но только он будет не мертвый, а живой.

Любовь Пиппо и Беатриче походила сначала на родник, который бьет из земли; теперь ее можно было сравнить с ручьем, который медленно течет, вырывая себе ложе в песке. Если бы Пиппо был патрицием, то, конечно, женился бы на Беатриче; ибо по мере того, как они узнавали друг друга, их любовь росла; но, хотя Вечелли принадлежали к почтенной семье, происходившей из Фриуля, все же подобный брак был невозможен. Не только ближайшие родственники Беатриче восстали бы против него – вся венецианская знать подняла бы бурю. Те, кто глядел сквозь пальцы на любовную связь, не находя ничего предосудительного в том, что знатная дама сделалась любовницей живописца, никогда не простили бы ей, если бы она вышла, за него замуж. Таковы были предрассудки той эпохи, которая была, тем не менее, лучше нашей.

В маленький домик поставили мебель; и Пиппо, согласно своему обещанию, являлся туда ежедневно. Сказать, что он работал, было бы преувеличением, но он делал вид или, вернее думал, что работает. Портрет был начат; работа продвигалась медленно, но он стоял у мольберта и, хотя к нему почти не прикасался, вдохновлял своим видом любовь и оправдывал лень.

Каждое утро Беатриче посылала своему любовнику букет цветов с негритянкой, чтобы приучить его рано вставать.

– Художник должен быть на ногах с восходом солнца, – говорила она, – солнечный свет – его жизнь и необходимое условие его искусства, так как он ничего не может создать без него.

Пиппо соглашался с этим советом, но находил его трудно исполнимым. Нередко он опускал принесенный негритянкой букет в стакан сахарной воды, стоявший на его ночном столике, и снова засыпал. Когда он проходил мимо окон княгини Орсини, направляясь в маленький домик, ему казалось, что монеты шевелятся в его кармане.

Как-то раз он встретил во время прогулки сэра Веспасиано, который спросил его, почему его не видно более.

– Я дал клятву не брать в руки бокала для костей и не прикасаться к карте, но так как вы здесь, то давайте сыграем в крест и решетку.

Хотя сэр Веспасиано был нотариус и уже достиг преклонных лет, но это не мешало ему быть отчаянным игроком, и он имел неосторожность согласиться на предложение Пиппо. Он бросил пиастр кверху, проиграл тридцать цехинов и был весьма мало удовлетворен этим.

«Как жаль, – подумал Пиппо, – что я не могу теперь играть! Я уверен, что кошелек Беатриче по-прежнему приносил бы мне счастье, и в какую-нибудь неделю я вернул бы все, что проиграл в течение двух лет».

Тем не менее, он с наслаждением повиновался своей любовнице. Его маленькая мастерская представляла тихий и уютный уголок. Находясь там, он как бы переносился в новый мир, который, однако, будил в нем старые воспоминания, так как полотно и мольберт напоминали ему дни детства. Мы легко привыкаем снова к предметам, которые некогда окружали нас и воскрешают в нашей памяти прошлое, и начинаем любить их какой-то безотчетной любовью. Когда Пиппо брал в прекрасное солнечное утро палитру и, приготовив на ней сверкающие краски, видел, что они расположены в порядке и готовы смешаться под его рукой, – ему казалось, что за его спиной раздается резкий голос его отца и кричит по-прежнему: – Не зевай, лентяй! Живо, за работу! – При этом воспоминании он оборачивался, но вместо сурового лица Тициана видел Беатриче с обнаженными руками и грудью, которая готовилась позировать и говорила ему, улыбаясь, – когда вам будет угодно начать, синьор?

Не надо думать, что Пиппо не обращал никакого внимания на советы, которые ему давала Беатриче, а она не жалела их. Она говорила то о венецианских мастерах и почетном месте, которое они завоевали себе среди итальянских школ, то об упадке искусства, утратившего былое величие. В ее словах не было и тени преувеличения; Венеция переживала тогда судьбу Флоренции: она не только утратила прежнюю славу, но и самое уважение к своей славе. Микеланджело и Тициан жили оба около ста лет; пока позволяли их силы, они упорно боролись против наступавшего упадка; но эти две старых колонны рухнули, наконец. Забывая только что погребенных мастеров, стали превозносить до небес разных выскочек. Брешия и Кремона открывали новые школы и громогласно заявляли об их превосходстве над старыми. В самой Венеции сын ученика Тициана присвоил себе имя Тицианелло, на которое имел право один Пиппо, и наполнял старинную церковь своими бездарными произведениями. При всем своем равнодушии к славе родины, Пиппо не мог не возмущаться этим. Когда при нем хвалили дурную картину, или он находил в какой-нибудь церкви никуда не годное полотно среди шедевров своего отца, то испытывал то же, что чувствует патриций при виде имени незаконнорожденного, внесенного в золотую книгу. Беатриче поняла это: все женщины наделены в той или иной мере инстинктом Далилы и умеют угадать тайну волос Самсона. Говоря не иначе, как с благоговением, о великих мастерах прошлого, Беатриче нарочно хвалила иногда какую-нибудь посредственность. Ей было нелегко говорить против своего убеждения, но она делала это так искусно, что нельзя была заподозрить ее в неискренности. Таким путем ей часто удавалось вызвать у Пиппо дурное настроение духа, и она заметила, что в эти минуты он с необыкновенным жаром принимался за работу. Тогда у него являлась смелость маэстро; нетерпение вдохновляло его. Но его легкомысленный характер вскоре брал верх, и он бросал вдруг кисть.

– Идем пить кипрское вино! – восклицал он, – и не будем больше говорить об этих глупостях.

Всякая другая на месте Беатриче, может быть, пала бы духом; но если возможно, как мы знаем из истории, непримиримая ненависть, то не надо удивляться, что любовь обнаруживает иногда такое же упорство. Беатриче совершенно правильно думала, что привычка всесильна, и вот каким образом она пришла к этому убеждению: ее отец, человек крайне богатый и слабого здоровья, несмотря на свои годы, работал до изнеможения, сидя с утра до вечера над бухгалтерскими книгами, чтобы увеличить на несколько цехинов свое огромное состояние. Беатриче неоднократно умоляла его поберечь себя, но он всегда отвечал ей одно и то же, – Это привычка, приобретенная с детства; она стала для меня второй натурой, и я умру с нею. – Имея перед глазами этот пример, Беатриче не теряла надежды, пока у Пиппо не выработалось привычки к труду, и полагала, что честолюбие – благодарная страсть и не менее могучая, чем скупость.

Она не ошибалась в этом, но трудность ее задачи состояла в том, что для того, чтобы привить Пиппо хорошую привычку, надо было искоренить у него дурную. Правда, существуют сорные травы, которые легко вырвать, но страсть к игре не из их числа; это, пожалуй, даже единственная страсть, которая может соперничать с любовью, ибо честолюбцы, развратники и ханжи нередко подчиняются воле женщины, а игроки почти никогда, и нетрудно понять почему: чеканенный металл делает доступными почти все наслаждения, а поэтому игра заставляет переживать почти всю гамму человеческих чувств; каждая карта, каждая чаша костей ведет к потере, или выигрышу некоторого количества золотых или серебряных монет, а каждая из этих монет означает беспредельное наслаждение. Тот, кто выигрывает, испытывает множество желаний и не только не противится им, но стремится вызвать новые, будучи уверен в том, что удовлетворит их. Отсюда отчаяние того, кто проигрывает и вдруг теряет возможность действовать, после того как он располагал огромными суммами. Часто повторяясь, подобные переживания обессиливают и доводят до экстаза одновременно, вызывают у человека род головокружения, – все обычные ощущения кажутся ему бледными; они чередуются слишком медленно и постепенно, чтобы представлять какой-нибудь интерес для игрока, который привык переживать массу ощущений сразу.