Никогда, даже в самых тайных и дерзких мечтах Маньке не приходило в голову, что Эрих может развестись с женой и быть с нею, она желала только одного: видеть и трогать его, того, в ком сосредоточилась для нее вся жизнь. А его не было, и она стала тосковать, тосковать гораздо сильнее, чем в первые недели пребывания в Эсслингене. Тогда ее еще спасала непрервавшаяся живая связь с родными, с землей, а теперь, предчувствуя скорое возвращение, она с каким-то отстраненным ужасом думала о том, что, может быть, никакой деревни больше нет, нет ни отца, ни сестры, ни дома, ни собаки, и что она гораздо больше нужна здесь, где растут двое детей… Тогда Манька бежала к себе и, упав на колени, горячо молилась богородице о том, что вернется и переживет все, что бы ни выпало на ее долю, лишь бы бог смилостивился и позволил ей еще один раз, один-единственный раз увидеть Эриха и сказать ему о том, какой он прекрасный, умный, добрый и нежный.
Дни шли, приближался май, уже гремели бои в Берлине, уже по всей немецкой земле ступали американские, русские, французские сапоги и английские ботинки. Уля без ошибок научился определять самолеты, целыми днями барражировавшие в ярком южном небе, и даже Аля, когда Манька выводила ее гулять, уже не боялась больших железных птиц. О союзниках рассказывали всякие ужасы, говорили, что больше всех свирепствуют англичане, и что самые добрые – французы. В последнем, впрочем, не было ничего удивительного: в доброй четверти местных жителей была хоть какая-то примесь французской крови. Про русских чаще молчали, а если и говорили, то почти неслышно, как-то по-звериному подбираясь и бледнея. С севера просачивались ужасные слухи об изнасилованных, задушенных голыми руками, ограбленных вчистую, и кое-где потихоньку стали появляться дощечки с непонятной надписью «Русский Иван был, все забрал». Ими даже приторговывали на рынке. На немногих русских остарбайтеров стали смотреть со страхом и некоторым подобострастием – советская армия стояла уже где-то по Фульде и Beppe.
Теперь Манька, когда выпадало свободное время, а его становилось все больше, поскольку готовить было почти нечего, выходила в задний садик, заросший и неухоженный, садилась на нагретую солнцем диковинную траву у качелей и день за днем, движение за движением пыталась вспоминать их время с Эрихом. Все начинало казаться ей лишь сном, и только расцветшее тело говорило о том, что эти ночи действительно были. К семнадцати годам, после того как плоть ее оказалась разбуженной, Манька, несмотря на голод и работу, стала поспешно и пышно подниматься: ставшие литыми шарами груди распирали все платья, юбки не охватывали начавшие тяжелеть бедра, тоненькие руки и ноги налились женской полнотой. После того дня в загородном доме она перестала смотреть на себя в зеркало в ванной, но и без него чувствовала свое исходящее впустую, наконец-то созревшее тело, лишь один раз вкусившее настоящую взаимную радость и теперь обреченное на пустоту и тоску. Сжав руками груди, она, тупо раскачиваясь, сидела на траве, как вдруг со стороны Морицгассе раздался тихий и осторожный, но призывный свист. Отдернув руки, Манька пригнулась и бросилась через садик. У чугунной ограды с отсутствующим видом стоял деревенский мальчишка и плевком пытался попасть в штокрозу за прутьями. В первое мгновение Манька подумала, что он из той компании, с которой Уля делает свои набеги, и пришел за ним. Но когда спросила, нужен ли ему Хульдрайх Хайгет, мальчишка даже не повел ухом.
– Мне ты нужна, – цинично оглядев Маньку с ног до головы, прохрипел он.
– Я? – опешила она, ничего не понимая.
– Ты, ты, если ты Марихен, конечно.
– Да, я, – совсем растерявшись, согласилась Манька.
– Держи, – мальчишка кинул ей через ограду легкий пакетик. – Большой офицер велел передать. Чтобы все шито-крыто, иначе – пиф-паф! – и, приставив палец к виску, мальчишка умчался.
Манька забралась глубоко в кусты и дрожащими руками развернула пакет – из него в сплетение веток выскользнула непривычно тонкая фотография, где радостно смеялись в ночи два лица и черные волосы смешались с распущенными русыми. Глухо вскрикнув и тут же зажав себе рот, она снова завернула карточку и положила за новый бюстгальтер, подаренный хозяйкой – теперь они носили одинаковые. Ночью Манька приклеила фотографию на картон, сшила плотный тряпичный мешочек и стала всегда носить ее под платьем, лишь вечерами, закрывшись, вынимала и клала со слезами на подушку.
За несколько дней до того, как выяснилось, что Вюртемберг попадает во французскую оккупационную зону, в двери Хайгетов раздался требовательный звонок, и на пороге возникла Валентина в обнимку с невысоким и вертлявым, похожим на обезьянку французом. Смерив хозяйку презрительно-злорадным взглядом и не высвобождая мощных плеч из-под мужской руки, едва удерживавшей их, она потребовала Маньку. Та спустилась сверху с тряпкой в руке.
– Все работаешь? – вполне дружелюбно оскалилась Валентина. – А могла бы и в дом пригласить. Хватит, кончилось их время, поизмывались!
– Чего тебе? – равнодушно спросила Манька. – У меня работы полно.
– А то. Предупредить хочу. Ты хоть и выслуживалась перед ними, а все наша. Так вот, слушай, всех русских будут отправлять обратно и без всякого нашего на то согласия. Посадят в теплушечки и тю-тю. Так что, пока не поздно, давай-ка, девка, собирай вещички и сматывайся. Только для этого надо быстренько расписаться с кем-нибудь из союзничков. Да ты не переживай, – рассмеялась она, увидев застывшие на лице Маньки непонимание и растерянность, – желающих у них много. Вон хоть моего законного мужика, – она гордо хлопнула тощего француза по руке, – друг. Парень видный, самолетный механик, во Франции не пропадем! Ты ведь девка хорошая, хоть и немцем порченая…
Манька, выронив тряпку, пошатнулась и схватилась рукой за перила. Маргерит, не понимавшая из разговора ни слова, все же считала своим долгом не оставлять девушку одну и сейчас, увидев, как она предобморочно побледнела, шагнула к Валентине.
– Ты, дрянь, я тебя вспомнила, ты работала у Гоблихов! Вон из моего дома! Вон! – Маргерит уже занесла для пощечины свою маленькую белую ручку, но на этот раз Валентина только удивленно хмыкнула, перехватила руку и оттолкнула немку в самый дальний угол прихожей.
– Молчи, немчура. А ты, – она подскочила совсем близко к Маньке, – ты решайся. Думаешь, тебя за то, что ты тут пирожные жрала и перед фашистом обмирала, наши по головке погладят?! Как же тебе, жди. В тюрьму попадешь, как миленькая. Так что, давай, послезавтра опять зайду.
– Не надо, – тихо проговорила Манька, – я уж как все… – и, присев на ступеньку, расплакалась.
Когда нелепая пара незваных посетителей ушла, Маргерит, вся красная от возмущения и стыда, подошла и села рядом с Манькой.
– Что она тебе предлагала?
Манька с тоской посмотрела на фарфоровое лицо хозяйки, на ее с утра, несмотря на отсутствие мужа, подкрашенные губы и высоко поднятую, припудренную грудь.
– Она предлагала мне выйти замуж за француза и уехать во Францию, иначе меня дома посадят в тюрьму.
– Но за что? – взлетели вверх тонко выщипанные брови.
– За то… за то… – Манька так и не могла справиться с рыданием. – За то, что я у вас жила. За то, что не били… и часы… и офицер Эрих, – уже не слыша себя, бормотала она.
– Что Эрих? – поразилась Маргерит. – При чем тут Эрих? Он купил тебя на мое имя и, кажется, вообще не имел к тебе никакого отношения.
Манька совсем зашлась в слезах. Истолковав ее истерику по-своему, хозяйка положила руку ей на колено и как можно мягче спросила:
– Ты согласилась?
– Нет. Господин Хайгет сказал, чтобы… Чтобы я не оставляла вас с детьми… пока можно. А что, – после долгой паузы, почуяв, что это единственная возможность узнать хоть что-то о дальнейшей судьбе Эриха, поинтересовалась она: – господин Хайгет больше не вернется сюда?
Кукольное лицо хозяйки скривилось в гримасе какой-то обиды и боли, и, закрыв его ладонями, она истерически разрыдалась.
– Эрих… разве он виноват?.. Он не хотел… его заставляли, я, они… но я люблю его… Эрих! а теперь… О, мои дети… – Маргерит все же сумела справиться с собой и, отвернувшись, сухо ответила: – Это будет зависеть от решения оккупационных властей. Ведь, в случае чего… – она обернулась к Маньке, и та вдруг поняла, что хозяйка не так молода, как ей всегда казалось, что она, вероятно, даже на несколько лет старше мужа, – ты подтвердишь, что мы обращались с тобой как с полноценным человеком?
На следующий день город наполнился смеющимися громкоголосыми французами, которые обнимали и целовали на улицах всех подряд, а в сторону лагеря потянулись серые, бесплотные колонны немецких солдат, ставших пленными у себя на родине. Каждую свободную минуту, будь то день или ночь, Манька стояла на улице или у окна, пока ее не начинала валить усталость, и жадными глазами всматривалась в проходящие колонны в слепой надежде увидеть между вялыми, расслабленными фигурами гибкий стан и развернутые плечи Эриха. Но гнали, в основном, солдат, и Уля, однажды заставший ее за этим занятием, не по-мальчишески серьезно нахмурился.
– Не смотри, мне стыдно. Ты папу ищешь? Его тут нет, это гонят из Померании. А папа… он там, за лесом. Я ходил, хотел увидеть, но они детей не пускают. – И вдруг его черные круглые глаза вспыхнули надеждой. – Марихен! Давай сходим туда вдвоем! Тебя непременно пустят, ты же русская!
Вместо ответа Манька крепко прижала мальчика к груди.
Они долго выбирали день, но все время что-то мешало, да и Маргерит теперь, когда немцы стали чужими у себя дома, стала очень строго следить за Улей, спасаясь, как бы его не пристрелили где-нибудь у оккупационных штабов. Наконец день был выбран – седьмое мая, но откуда-то всему городу стало известно, что завтра будет подписана капитуляция. И с утра Маргерит как можно лучше одела Алю, заставила тщательно вымыться сына и провела долгие два часа у себя в спальне. Усадив детей в гостиной, она вызвала Маньку, которая, увидев хозяйку, не удержалась и ахнула: перед нею стояла надменная женщина с роскошными формами и гладким, без единой морщинки, лицом, в темном, почти траурном платье.
– Через полчаса мы уезжаем в деревню под Ульм. Я не могу допустить, чтобы мои дети, дети честного немецкого офицера, и я, порядочная немецкая женщина, присутствовали при столь позорном акте, как капитуляция великой Германии, – металлическим голосом отчеканила она. – Дети не должны видеть ничего сопутствующего этому, не должны запомнить этого дня, – уже мягче добавила Маргерит. – С подводой я договорилась. Ты останешься здесь и… Впрочем, все равно.
Уходя, Уля сверкнул глазами и на ходу в дверях быстро шепнул Маньке:
– Ты не уходи, я убегу!
Манька прождала его весь день, но он так и не вернулся. К вечеру небо затянулось черными тучами, и с востока, с гор, на город стала надвигаться гроза, вспыхивавшая безжалостными зарницами. Почему-то эти молнии и оглушительный гром были для Маньки страшнее, чем первое появление немцев в Логу и все недавние бомбардировки. Она зажгла свечку и села в углу столовой, неподвижно держа перед собой фотографию.
Ливень хлынул только к полуночи. Начиналось восьмое мая.
Необыкновенно жаркая для Петербурга погода быстро сменилась на обычную, серенькую и невзрачную. До полудня небо было затянуто тусклой пеленой, наводившей необъяснимую, изматывающую душу тоску, и Кристель искренне удивлялась, как окружающие ее люди могут смеяться и жить как ни в чем не бывало под этим давящим, как гранитная плита, небом.
Сандра старалась не надоедать Кристель, и убегала куда-то с утра, оставляя небрежно нацарапанные записки о том, что есть и когда она вернется. Кристель, всеми силами пытавшаяся вжиться во все русское, просила не писать в угоду ей по-немецки и долго потом думала, что такое «морка», в которой находились вечные пельмени, или что может обозначать в отношении времени фраза «Буду где-то около пяти». Но это скрашивалось приятным ожиданием: рано или поздно раздавался звонок, от которого трясся старый телефон на стене – такие аппараты она видела только в фильмах про послевоенную жизнь, – Кристель бежала к нему под понимающе-грустные взгляды Сандриной бабушки и, прикрыв глаза, слушала низкий, торопящийся голос. Свидания их по-прежнему оставались короткими и странными. Они встречались под куполом метро, напоминавшего Кристель планетарий. Первые дни она надеялась, что Сергей поведет ее в ту странную квартиру, называвшуюся «коммунальной», хотя никаких хиппи там не было, или, по крайней мере, в номер недорогого отеля. Кристель несколько брезгливо относилась к сексу в гостиницах, но готова была превозмочь себя. Через неделю она поняла, что надежды ее не оправдаются, несмотря на то, что оба они явно тяготятся хождением по улицам. Большая рука Сергея, сжимавшая ее руку, всегда была напряженно-горяча. Порой он, как-то странно кривя крупные губы, отворял старые двери в полутемные прохладные парадные, и там, около мертвых, но еще до сих пор роскошных каминов, скользя на мозаичных полах, прижимал ее к себе, прикрывая полами серого плаща, каких в Германии не носили уже добрых лет пять-семь. Губы его искали ее сомкнутых губ и раскрывали их, но в этих долгих поцелуях не было счастья, зато постоянно присутствовало ощущение какой-то вины.
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.