В середине лета рассвет наступает так рано, что мир едва успевает выспаться. Я натягиваю перчатки, потому что рукам все еще холодно. Кожа перчаток вдавливает кольцо Ясона в палец, как будто сам Луи прикасается ко мне. Даже лошади, дремлющие в зябком тумане, свесили головы, словно от усталости. Они не топчутся и не жуют губами, как обычно делают лошади и как обычно делают люди, выясняя, кто сегодня утром главный. До Понтефракта шестьдесят миль.

Мы доедем туда за один из этих бесконечных дней, которые приближают меня к концу.

Коннетабль дал мне слово, что в Понтефракте держат сына Елизаветы, Ричарда Грэя, моего кузена Хоута и доброго старого Вана. Их забрали, потому что они выполняли свой долг под моим командованием. Господь дозволит мне повидаться с ними. Господь пошлет им храбрости.

После того как большинство людей сели в седла и окружили меня, я тоже сажусь верхом. Они никогда не дерзят, даже редко бывают угрюмыми, но я чувствую их присутствие, как чувствовал бы опутавшую меня стальную цепь.

У коннетабля при себе сумка с депешами для командующего отрядом Андерсона. Они перекидываются несколькими словами. Как всегда, лошади первыми понимают, что пора трогаться в путь. Внезапно они просыпаются, переступая с ноги на ногу и мотая головами. Потом отдаются приказы, темный массив главных ворот приотворяется, и мы едем по разводному мосту, а потом через двор замка — на открытую дорогу.

Я осматриваюсь по сторонам, потому что, когда меня привезли в Шерифф-Хаттон, нас окутывала тьма. В этом месте я не был много лет, хотя однажды производил здесь разведку — внимательно, как и полагается командиру.

Это плоская, спокойная земля, пересеченная бесчисленными речушками, которых местные жители называют ручьями. Может ли такое быть… Может ли исполниться одно из моих самых сумасшедших желаний — что под деревьями я увижу тень и это окажется Луи? Я не должен питать таких надежд, потому что для Луи это небезопасно и здесь, в землях Ричарда Глостера, судьба может отвернуться от него.

Начинается лес, на нас веет запахом согретых солнцем сосен. Этот запах пробивается сквозь запах торфа и закручивается завитками вокруг копыт лошадей.

Дорога идет вверх, к мосту через Фоссе, где в нее вливается Уайткарр-Бек, и, когда копыта наших коней стучат ПО мосту, цапля поворачивает голову, чтобы поглядеть, не грозит ли ей опасность. Потом расправляет крылья и, сделав несколько быстрых шагов, взмывает вверх.

У тела есть собственная память. Моя правая рука подбирает поводья прежде, чем я успеваю это осознать, а левая рука ноет при воспоминании о том, как в нее вцеплялся мой ястреб-тетеревятник. Эта самка была крупной даже для тетеревятника, звали ее Джуно. Когда она билась на жердочке в клетке, крылья ее достигали в размахе добрых четырех футов. Птица так нравилась мне тем летом, что я в любой день смог бы оценить ее вес вплоть до унции и грана.

— Ястребы-тетеревятники — деликатные создания, — говаривал сокольничий Ват. — Они легко теряют в весе, но если вы будете перекармливать ее, господин Энтони, давая ей столько полевых мышей, она улетит и никогда не вернется.

Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что потеряю птицу. Даже теперь я помню стальной голубовато-серый блеск ее спинки и мягкие, белые с крапинками перья на грудке. Она позволяла себя гладить, когда была в хорошем настроении. Я хорошо помню длинные, сильные лапки, которыми она вцеплялась в мой кулак с видом завоевателя.

— Джуно видит каждое перышко цапли, — сказал Ват, — даже ваши юные глаза, господин, не идут в сравнение с ее глазами. А теперь осторожно снимите с нее колпачок. Сперва дайте ей увидеть цаплю. Вы почувствуете, когда она захочет взлететь.

Я снял колпачок с птицы и распутал узел привязи. Самка ястреба шевельнула когтями, встряхнула крыльями, словно готовясь выхватить меч из ножен. Она повертела головой с черной шапочкой, пристально осматривая все вокруг, как лучник, несущий караул.

Мой отец неподвижно сидел верхом на заливном лугу, освещенном утренним солнцем, а Ват кивнул мне, когда цапля пролетела высоко над нами и чуть впереди.

Я делал все, что мог, чтобы подбросить Джуно вверх. Моя рука казалась тщедушной в сравнении с весом и силой ее бьющих крыльев, и я сильнее сжал кулак, прежде чем сообразил, в чем дело. Тогда я разжал пальцы и выпустил привязанные к лапам птицы должики.[20]

И тогда Джуно поднялась в воздух, не вдогонку за цаплей, а чтобы осмотреть землю. Мы наблюдали за ней, а солнце светило нам в спину.

Потом — на это ушло чуть больше времени, чем на вдох, — она заметила цаплю и устремилась за ней.

Тогда я был всего лишь двенадцатилетним мальчиком, вернувшимся домой на время жатвы. А может, и навсегда. Всего лишь прошлой ночью отец объявил, что лучше будет, если я вырасту во владениях, которые унаследую, а не в чужих…

Но об отце я не осмеливаюсь думать.

Мой мысленный взор все еще видит летящих птиц — охотницу и добычу; Джуно, мчащуюся за цаплей; видит ровные взмахи крыльев цапли. Взмахи эти становятся быстрей: до цапли донеслось нечто не ощутимое для людей, но говорящее птице о близкой опасности. Но Джуно летит быстрее и вскоре приближается настолько, что может взмыть над добычей. Мгновение Джуно медлит, а потом обрушивается вниз, как лоснящееся, когтистое пушечное ядро. Вниз, вниз — цапля пытается увернуться, качая головой, неуклюже взмахивая огромными крыльями, не привыкшими совершать подобные движения. Потом Джуно делает бросок вперед, мощно ударяет цаплю и шею и среди тростников повергает бьющуюся птицу на землю.

Мы увидели только, как взметнулось облачко перьев и поплыло вниз на фоне неба.

К тому времени, как мы галопом подскакали к этому месту, Джуно уже убила цаплю и начала ее ощипывать. Мы пошли вперед и отогнали ее, а она сердито била крыльями, прежде чем вспрыгнуть на мой кулак и позволить надеть на себя колпачок. Мы отдали цаплю одному из наших людей, тот ловким движением связал ей ноги и повесил себе на пояс.

— Джуно, должно быть, думает, что заслужила цаплю, — сказал я.

— Она и вправду ее заслужила, сын, — ответил мне отец. — Но если птица съест цаплю, где тогда наш обед? И если Джуно не будет голодна, она не будет для нас охотиться. Или съест в придачу и свой корм и заболеет.

— Сэр, если бы я знал, что она так много съела в поле, неужели вы думаете, я бы накормил ее в клетке? Ват меня хорошо обучил.

— Нет, я знаю, что ты не стал бы этого делать. Но Джуно — дикая птица, не забывай. Она не собака, не человек. Ты не можешь сделать ее преданной тебе. У нее нет верности, и твоя верность ей не нужна. Ты не ее сеньор, а она не твой слуга, которым можно командовать. Она не будет трудиться на тебя сейчас ради надежды или уверенности получить потом твое благоволение и защиту. Она знает только, что сегодня она была голодна, а мы помогли ей добыть еду. А завтра — кто знает, что будет завтра?

Отец помолчал, оглядывая свои земли — по его приказу и под его надзором так заботливо удобренные и вспаханные, расчищенные и осушенные, — как будто утром мог все это потерять.

— Поехали, сын, — произнес он, подобрав поводья. — Может, нам удастся вспугнуть зайца и дать размяться собакам.


В лесу, там, где потоки солнечного света нагрели воздух, роятся насекомые, они принимаются жалить нас, когда мы проезжаем мимо.

Лошади мотают головами и фыркают, пытаясь их отогнать, но мы едем быстрой рысью, и все, кроме самых больших мух, не поспевают за нами. Не знаю, что будет, когда лошади устанут. Болотистые земли севернее Йорка лежат в низинах и влажны даже зимой, а жарким летним днем они кишат комарами и мошками.

— Капитан Андерсон?

— Мой господин?

— Где мы будем менять лошадей? Или мы не будем их менять?

— Я пока не решил.

Я знаю, какой приказ отдал бы в подобном случае сам, но в этом путешествии командую не я.

— Не бойтесь, мой господин, — спустя мгновение произносит Андерсон, — у нас достаточно припасов, и приняты все меры предосторожности и все для того, чтобы надлежащим образом позаботиться о делах его светлости.

— Не сомневаюсь, — отвечаю я.

Я и вправду в этом не сомневаюсь. Ричард Глостер всегда был таким и благодаря этому, а не только своей королевской крови заручился верностью людей и доверием своего брата, которого я потом научился называть королем Эдуардом. Разве я не сделал Ричарда своим главным душеприказчиком, хотя он и взял меня в плен и будет моим врагом до самой смерти?

Люди не похожи на ястребов: у нас есть верность. Она у нас в природе. Верность дает нам безопасность, потому что нет человека настолько сильного, чтобы он не нуждался в других людях — в сеньорах и слугах, в исповеднике и священнике во время мессы.

Есть те, кто становится нашим компаньоном случайно или согласно плану, чья дружба не терпит приказов и поклонения — по крайней мере, до тех пор, пока их верность другим не заставляет их уйти.

Никто, имеющий таких сестер, как Елизавета и Маргарита, и такую мать, как наша матушка, не может свысока смотреть на женщин. Хотя я так и не нашел доброго товарища в своей первой жене. В ней было все, что полагается иметь жене, но мы плохо подходили друг другу. Во втором браке я надеялся возместить все, что упустил в первом. То, что я так и не смог влюбиться в Мэри и не смог даже уберечь ее, — не самая малая моя вина, за которую я должен вымаливать прощение.

У меня нет надежды в этом мире, но я уповаю на прощение в следующем.

Только одна маленькая вспышка надежды, как танцующее насекомое, не покинет меня до конца. Луи, быть может, на свободе, а в опасные времена нет более ловкого человека. Эта искорка должна утешать меня, и она воистину утешает. Но в то же время я боюсь за него. Когда среди правителей королевства столько мерзавцев, когда так много тайн, угрожающих множеству храбрых и могущественных людей, даже человек вроде Луи — ради моего блага и ради блага Неда — может зайти слишком далеко в столь хорошо знакомом ему мире теней. Возможно, в этот момент он как раз бежит в свои гасконские земли. Или его уже схватили…

Но в подобное мне нелегко поверить: для этого он слишком умен. А если он бежал… Он сделал это ради политики, не из страха.

Я утешаю себя тем, что наша любовь простирается дальше нынешнего времени и вынесет все. Я буду верить, что она еще жива и будет длиться вечно.

Теперь местность вокруг нас более открытая, на востоке сквозь дымку светит солнце.

Мы едем на запад, и я не могу не поддаться желанию повернуться и посмотреть на светило. Я жажду этого: так луна сквозь закрывающие ее облака притягивает души любовников. Так сквозь дым благовоний к огромным свечам святилища тянутся души пилигримов, туда, где они могут наконец прикоснуться к Богу. Моя душа устала, как душа пилигрима. Я должен верить, что этот день — день моего последнего земного паломничества, хотя никто не может знать, чего попросят у его души по другую сторону смерти.


Уна — Вторник

Свернув на подъездную аллею со Спарроу-лейн, я вижу, что оконные рамы Чантри еще больше облупились, а на переднее крыльцо — крыльцо пилигримов — упало несколько черепиц. Выше, в одном из окон, к верхней части занавески прикреплен флаг с портретом Че Гевары, на подоконнике другого окна лежит нижнее белье и пара теннисных туфель. Но сам массивный дом выглядит в точности, как раньше: широкий, прочный, из розоватого кирпича, с остроконечной крышей, построенный с тщательно продуманной простотой.

Дом вырос из средневековой часовни, и мой поствикторианский дедушка не сделал никаких вульгарных улучшений и переделок здания, в которое влюбился. Это чистая, неприкрашенная готика — остроконечные арки, короткие балки, торчащие из стены и поддерживающие главные стропила, узор, похожий на каменное кружево. Я не помню самой часовни, только ее руины, и они не изменились. Те же остатки каменных стен, теперь укутанные густой травой, просмоленные подпорки и заржавленные болты, поддерживающие заднюю стену дома: без них она бы ни за что не выстояла.

Тут и там я вижу мусор: гниющий мешок, пивные бутылки, окурки. За домом, по другую сторону сада, — мастерская, длинная, приземистая, тоже из розоватого кирпича. Ее построили, чтобы было где разместить прессы, кладовые и переплетные машины и все принадлежности столь древнего ремесла и искусства.

Прошлой ночью шел дождь, и теперь слегка пахнет яблоневыми деревьями и землей. Чувствуется даже слабый запах чахлых роз, которые каким-то образом все еще пробиваются сквозь душащую их траву.

Мои воспоминания тоже почти удушающие.

Я помню: в тот день, когда Марк явился в Чантри, только что прекратился дождь, и запахи сада были такими густыми, что я почти могла их видеть. Я сидела перед домом, на крыльце пилигримов, и смотрела на последствия празднества моих кукол. Берти — бигль из соседнего дома — в конце концов не захотела быть благородным боевым конем. По крайней мере, когда я попыталась всунуть ноги моей куклы Голли под ошейник, чтобы та ездила верхом и была победительницей на коронации. Даже медвежонок Смоуки полетел в сторону, когда Берти пустилась наутек.