Ничего из того, что приносило боль, не изменилось. Семьдесят шестая улица, третье здание слева, если идти в том же направлении к западу; здания выщербленного красного кирпича в районе, который Констанца дарила презрением. Я жила здесь; и человек, изображенный на снимке Конрада Виккерса, жил со мной. Наша квартира была на верхнем этаже, и на площадке пожарной лестницы мы любили сиживать летними вечерами, рассматривая многоликий Манхэттен, прислушиваясь к его разноязыкому гомону.

Я посмотрела наверх. Пожарная лестница была пуста. Оттуда доносился звон перемываемых тарелок – теперь там жил кто-то другой, какая-то другая пара. Я повернулась уходить. Меня колотило. Верить, что ты можешь излечиться лицезрением прошлого, а затем выяснить, что страдания продолжаются, что боль возвращается, как приступы малярии, – это было выше моих сил.

Я вернулась в гостиницу. Закрыла двери. Плеснула в лицо горсть воды. Постояла, слушая, как всхлипывают краны.

Затем я плашмя легла на кровать, чтобы окончательно избавиться от прошлого. Конечно, уходить оно не собиралось. Его шепот был слышен в бормотании кондиционера. Они приближались ко мне, все ближе и ближе, те запутанные пути и перепутья моей жизни, из которых все вели обратно к Констанце.

2

Засыпая, я увидела во сне Винтеркомб. Пейзаж моего прошлого напомнил мне о доме, заставил вспомнить Англию. Все эти тропки вели через лес памяти. Мне привиделись английские долины с мягкостью их очертаний. Полого спускались склоны холмов, стояли леса, в которых сплетались кроны дубов, буков и ясеней, а через несколько миль к югу пейзаж резко менялся, уступая место меловым оврагам долины Солсбери. На одной стороне рукотворного озера начинались лесные заросли. В них были прорублены просеки и проложены тропинки: они вели к полянам и прогалинам, некоторые из которых были созданы природой, иные – просто расчищены. С другой стороны озера рука человека поработала основательнее. Здесь был разбит парк и стояла маленькая неказистая церквушка, взгромоздившаяся на холм. Глазам открывались дымки из труб, тянувшиеся над крышами деревушки, где и по сию пору остались обитаемыми некоторые дома. Поблескивало оперение золотого петушка, который венчал собой башню с часами. Если перевести взгляд на газоны, то глазам могла предстать терраса. Если провести линию взгляда дальше, за террасу, можно было увидеть дом моего дедушки, который он возвел на деньги прадедушки.

Все, кого я знала, сетовали на этот дом. Моя мать повторяла, что он слишком велик, что построен для существования в другом мире и сейчас выглядит просто нелепо. Мой отец говорил, что он просто жрет деньги, потому что комнаты несообразно велики, с непомерно высокими потолками, что крыша протекает, окна дребезжат, а трубы протестующе шипят и потрескивают. Если спуститься в подвал, в котельную, в самом деле можно было убедиться, что дом пожирает деньги, которые Джек Хеннеси в виде лопат угля кидал в топку. Котел был огромен: казалось, его мощь могла вращать турбины океанского лайнера. Хеннеси говорил, что если он будет шуровать его день и ночь, то все равно не удовлетворит его адский аппетит. Когда в топку влетала лопата с углем, я воспринимала его в виде кучи фунтовых банкнот, ибо меня уже научили разбираться в экономике. Деньги превращались в тепло, которое поднималось наверх по извивающимся трубам. Трубы были только тепловатыми, такими же оказывались радиаторы и вода в ванной. «Это не центральное отопление, это какое-то боковое отопление», – разочарованно говаривал мой отец. Когда мы сидели у камина, лицо горело от жара, а спины мерзли.

Мой прапрадедушка разбогател сначала на мыле, а потом взял патент на отбеливатель. Большая часть семьи считала эти сведения недостоверными, только мой отец позволял себе упоминать и отбеливатель, и мыло, да и то лишь, когда хотел подразнить тетю Мод или дядю Стини. Мой прадедушка увеличил состояние, перевез семью поближе к югу, занялся политикой, получил звание баронета, стал первым лордом Каллендером и послал моего дедушку Дентона Кавендиша в Итон.

Мой дедушка приобрел известность из-за своих фазанов, своего нрава и американской жены, моей бабушки Гвен, которая была очень красивой, но полной бесприданницей. Мой дедушка возвел этот дом, разбил вокруг него садовые посадки и расширил свои владения, в которых родились и мой отец, и трое его братьев, где появилась на свет и я.

Дедушка Дентон построил дом по последней моде. Огромный, увенчанный зубцами, раздавшийся и абсурдный, предназначавшийся для многолюдных приемов и вечеринок, когда гоняют шары на бильярдных столах, играют в крокет и бридж, по уик-эндам занимаются стрельбой и украдкой лениво крутят романы, – таков был Винтеркомб, мой дом. Меня никогда особенно не заботило, что он ест много денег, и подозреваю в глубине души, это не особенно волновало и моих родителей. Они любили этот дом, я любила его и любила их. Когда сейчас я думаю о тех временах, я почему-то всегда вспоминаю осень. Над озером вьется туманная дымка, всегда тянет древесным дымом, и я неизменно счастлива.

Когда я стала старше и отправилась жить к Констанце в Нью-Йорк, я обрела страсть к стремительному ритму жизни. Я научилась понимать очарование капризов и получать удовольствие от пристрастий. Я освоила роскошь безделья и беззаботности. В Винтеркомбе я никогда не испытывала ничего подобного и ценила представившиеся мне возможности. Другие могли считать, что наша семья ведет скучный образ жизни; я же любила неизменность всех ритуалов и твердое убеждение, что следующий день будет точно таким же, как и прошедший. Наверное, как и мои родители, я была до мозга костей англичанкой.

По утрам я просыпалась к семи часам, когда Дженна, моя нянька, притаскивала медный кувшин с горячей водой и выглаженное полотенце. Она терла мне лицо, шею и за ушами, после чего расчесывала мои рыжие вьющиеся волосы – чего я терпеть не могла, – продрав их сквозь зубья гребенки не менее пятидесяти раз. Затем, стараясь справиться с ними, она укладывала их в плоскую аккуратную прическу, прихватывая ее гибкой повязкой и ленточками, которые менялись каждый день, чтобы соответствовать цвету рубашки, которую я носила. Стремление к порядку было религией Дженны.

Одежду мне покупали дважды в год. Все мои вещи были подобраны по принципу целесообразности. Летом я носила полотняные юбки и джемпера, которые вязала Дженна; зимой мне полагалась серая фланелевая юбка и серая же фланелевая курточка. Я никогда не уделяла одежде много внимания, разве что когда отправлясь с визитом к моей тетке Мод в Лондон.

Тете Мод не нравился мой внешний вид, и она заявляла об этом без обиняков. «Ребенок выглядит каким-то голодранцем, – могла выдать она, строго обозревая меня. – Надо свозить ее в «Харродс». У нее есть… некоторые перспективы».

Я толком и не понимала, о чем она ведет речь: глядя в зеркало, я лишь убеждалась, что тощая и костлявая. У меня были крупные ноги, которые выглядели еще больше в ботинках на шнурках, коричневую кожу которых Дженна полировала так, что она начинала блестеть, словно скорлупа молодого каштана. У меня были веснушки, которых я очень стыдилась, глаза ярко выраженного зеленого цвета, копна ужасных вьющихся рыжих волос, спускающаяся до середины спины, а я мечтала о коротких прямых черных волосах и выразительных синих глазах, которыми обладали героини любимых романов тети Мод.

Никаких перспектив в себе я не видела, и столь часто обещавшиеся мне визиты в «Харродс» так никогда и не осуществились. Я думаю, что тетя Мод, которая в то время была уже в преклонном возрасте и несколько рассеянна, просто могла забыть о них; с другой стороны, могла вмешаться и моя мать. «Я просто обожаю тетю Мод, – говаривала она, – но она может зайти слишком далеко. Одной ногой все же надо стоять на земле».

И действительно, в один из моих дней рождения – на мое семилетие – тетя Мод, как она выразилась, «опрокинула лодку». Состояние ее финансов оставалось тайной, но, насколько я могла понимать, она жила продажей картин – коллекция холстов когда-то была подарена ей дорогим другом. Большинство из них было продано несколько лет назад, но кое-что еще оставалось в запасе. «На случай дождливого дня», – говорила Мод.

Думаю, что в преддверии моего седьмого дня рождения была принесена в жертву одна из картин, ибо Мод приобрела себе какие-то обновки и, кроме того, заглянула к «Харродсу». И еще за несколько недель она заблаговременно прислала мне платье для приемов. Это платье по-прежнему стоит у меня перед глазами во всем своем великолепии. Когда в детской его высвобождали из упаковки пергаментной бумаги, я боялась, что мое сердце выпрыгнет из груди. Оно было бархатное, цвета китайского нефрита, цельнокроеное – с оборками и складками, с широкими рукавами и большим кружевным воротником…

– О, дорогая, это брюссельские кружева! Мод невыносимо экстравагантна. – Мать смотрела на платье с грустным видом, но у нее из-за спины Дженна подмигнула мне.

Потом, когда мать спустилась вниз, Дженна задернула занавеси, зажгла лампы и поставила посреди детской высокое зеркало.

– Итак, – сказала она, – будем примерять. Я сделаю тебе соответствующую прическу. Не гляди, пока все не будет готово.

Я была вне себя от восторга, носясь по комнате, а потом дергаясь под терпеливыми руками Дженны. Мне казалось, что время тянется невыносимо долго. Кремовые шелковые чулки на эластичных подвязках, бронзовые туфельки, синяя юбочка. Даже когда платье было на мне, я не получила разрешения посмотреть на себя. Дженне нужно было сначала распустить мне волосы, а потом убрать их назад под черную ленточку.

Думаю, я понимала, что даже тогда возникли проблемы, потому что облачиться в платье оказалось непросто. Мне пришлось затаить дыхание, и я видела, что Дженна нахмурилась. Но я забыла обо всем, когда посмотрела в зеркало, потому что платье было столь прекрасным, а девочка, которая смотрела на меня, полностью преобразилась. Я стояла неподвижно какое-то время, глядя на это странное создание в зеркале, не обращая внимания на вздохи Дженны, что юбка оказалась слишком короткой для такой рослой девочки, а корсаж слишком тугим.

– Может, я смогу выпустить, но лишь немного. – Дженна провела пальцем по шву. – Видишь ли, Викки, тут есть дюйма два, может, три напуска. Мне придется их выпустить. Наверно, твоя тетя Мод не помнит толком твой размер. Но беспокоиться не стоит – к зиме все будет отлично. Ты же всегда ходишь на вечеринки к Шарлотте. Вот туда-то его и наденешь.

* * *

Вечеринки у Шарлотты были едва ли не самым ярким событием в моем зимнем расписании. Шарлотта была маленькой худенькой светловолосой девочкой, на несколько лет старше меня, которую я не особенно любила. Она жила в большом доме, примерно милях в пятнадцати от Винтеркомба. Приемы ее отличались необыкновенной роскошью: из Лондона приезжали фокусники, а в прошлом году подавали торт из мороженого. Ее отец каждый год покупал по новому «Роллс-Ройсу» и курил сигары, а ее мать даже днем носила драгоценности. Шарлотта как-то была к чаю в Винтеркомбе и сочла дом обветшавшим. Слышать это было унизительно. Мне даже не очень захотелось надевать к Шарлотте это удивительное платье.

В этом году Шарлотта болела свинкой, и ее праздник был отменен. Нефритовое бархатное платье продолжало висеть в шкафу, становясь все меньше и меньше с каждой неделей. Я пыталась вообще не есть, но все равно, ела ли я или нет, похоже, я становилась все выше и выше. Когда приближалось Рождество, мы с Дженной, продолжая питать надежды, выпустили его еще немного. Удастся ли мне надеть его на Рождество? В эти дни должна была приехать тетя Мод. В самом преддверии Рождества я попыталась снова натянуть его, но ни крючки, ни петельки застегнуть было невозможно, и я вышла к рождественскому столу в своем скромном платьице.

Мне оставалось надеяться, что тетя Мод к этому времени уже забыла о подарке. Так и случилось. В День Благодарения я подъехала к ней с другой стороны.

– Тетя Мод, можете ли вы свести веснушки? – спросила я, втайне надеясь, что если кто и способен помочь мне в таком деликатном деле, то только она.

Тетя Мод вскинула лорнет и внимательно обозрела меня.

– Конечно, – объявила она. – Составом от «Фуллерза». Он отбеливает кожу. Я им пользуюсь много лет. Непревзойденное действие!

Мы попробовали. Тетя Мод отвела меня в ванную и намазала лицо сероватой пастой. Она растерла ее по носу и скулам, после чего усадила в кресло и, пока паста сохла, стала читать мне один из своих романов. Он назывался «Перепутья сердца». Действие происходило на океанском лайнере. В любом из романов тети Мод было то, что она называла «вкусными кусочками», и она стала читать мне один из них, в нем речь шла о нежной сцене на палубе при лунном свете, которая завершалась очень интересным описанием объятий. Если бы этот текст услышала моя матушка, она, я думаю, остолбенела бы, но сцена привела тетю Мод в такое волнение, что она стала рассказывать мне одну из своих собственных историй – о Винтеркомбе, о приемах, которые устраивали здесь в старые времена, когда еще была жива моя американская бабушка Гвен.