– Отлично, Йерун. А ты как?

– Да опять подагра разыгралась. – Он стучит по груди и натужно кашляет.

– При подагре нога болит, придурок, – говорит Макс, садясь рядом со мной.

– А, да. – Йерун одаривает ее своей самой очаровательной улыбкой и уходит, прихрамывая и смеясь.

– Какой мерзкий тип, – говорит Макс и бросает свою сумку мне на колени. – Если мне придется с ним целоваться, клянусь, я блевану прямо на сцене.

– Помолись тогда за здоровье Марины.

– Ее я поцеловать не против. – Макс с улыбкой смотрит на Марину, которая играет Розалинду, а Йерун – Орландо. – Ах, Марина милая, хоть и слишком корыстная, я бы не хотела, чтобы она заболела. Она такая красотка. К тому же, если она не сможет играть, мне придется целоваться с этим гадом. Лучше бы он слег.

– Но он не болеет, – говорю я Макс, будто она без меня не помнит. С тех пор, как меня взяли его дублером, я только и слышу бесконечные истории о том, что за десятки лет работы в театре Йерун Гуслерс не пропустил ни одного выступления, даже когда подхватил кишечный грипп и его рвало, даже когда у него пропал голос, даже когда его подруга начала рожать за несколько часов до того, как должен был подняться занавес. Наверное, именно благодаря безупречному послужному списку Йеруна меня сюда и пригласили – после того как первого дублера позвали сниматься в рекламе «Ментоса», по причине чего ему пришлось бы пропустить три репетиции. Из-за трех репетиций они решили его сменить, его все равно никогда не выпустили бы на сцену. Петра выжимает из дублеров по максимуму, несмотря на то что ей от них ничего и не нужно.

Я, как и требовали, прихожу в театр ежедневно с самого первого чтения, когда все актеры сели вокруг длинного деревянного поцарапанного стола прямо на сцене и прогнали весь текст реплика за репликой, делая разбор смыслов, обсуждая возможные значения конкретных слов, интерпретируя фразы. Петра на удивление оказалась сторонницей равноправия, выслушивала мнение каждого о Лукреции, о том, почему Розалинда так долго не хотела разоблачаться. Даже если кто-то из слуг Фредерика хотел высказать свою трактовку диалога между Селией и Розалиндой, Петра его выслушивала.

– Раз уж вы оказались за этим столом, у вас есть право быть услышанным, – великодушно объявила она.

Нас с Макс посадили в нескольких шагах от остальных, мы все слышали, но в дискуссии участвовать не могли, из-за чего чувствовали себя незваными гостями. Поначалу я думал, что это вышло случайно, но после того как Петра несколько раз повторила, что «игра актера включает в себя куда больше, чем чтение вслух, вы общаетесь со зрителем каждым жестом, каждым несказанным словом», я понял, что это было сделано намеренно.

Я к этому времени уже и забыл, как переживал, что все вышло слишком уж просто. То есть получилось-то просто, но не то, что я думал. Мы с Макс – единственные дублеры, у которых нет настоящих ролей в пьесе. Место наше в труппе довольно странное. Мы получлены. Тени. Мы – резерв. С нами мало кто разговаривает. Общается с нами Винсент. Он в итоге получил роль Жака. Марина, которая играет Розалинду, тоже, потому что она исключительно любезна. Ну и, естественно, Йерун тоже говорит мне что-то каждый день, но я предпочел бы, чтобы он этого не делал.

– Ну, что у нас сегодня? – спрашивает Макс на лондонском кокни. Она, как и я, полукровка; ее отец – голландец из Суринама, а мать из Лондона. Когда она слишком много выпьет, кокни слышно лучше, но в роли Розалинды Макс говорит, как английская королева.

– Сегодня разбирают хореографию драки, – отвечаю я.

– Хорошо. Надеюсь, этот мерзавец получит как следует, – со смехом говорит она и проводит рукой по своему ежику. – Хочешь, попозже порепетируем? Когда дело дойдет до техники, времени уже не будет.

Вскоре мы переместимся на улицу, в амфитеатр парка Вондела – на последние пять технических и костюмированных репетиций. После этого спектакль будут ставить здесь по выходным в течение полутора месяцев. Через две недели у нас малая премьера, потом, в субботу, большая. Для остальных это кульминация всех репетиций. Нас с Макс просто рассчитают, и мы совсем перестанем походить на членов труппы. Линус велел нам выучить наизусть всю пьесу и расстановку и сказал, что на первой технической репетиции мы будем дублировать Йеруна и Марину. Ближе к настоящей игре нас не допускают. Ни Линус, ни Петра ни разу не дали нам личного указания, не попросили что-либо прочесть, не разъяснили ни одного аспекта пьесы. Но мы с Макс непрерывно репетируем вдвоем. Наверное, это позволяет нам чувствовать себя задействованными в постановке.

– Давай сыграем, где Ганимед? Ты же знаешь, это мое любимое, – говорит Макс.

– Это потому, что там ты мальчик.

– Ну, конечно. Мне нравится, когда Розалинда дает волю мужчине в себе. Вначале она такая простушка.

– Ничего не простушка. Она просто влюблена.

– Влюбилась с первого взгляда. – Макс закатывает глаза. – Простушка. Она куда мужественнее, когда притворяется мужиком.

– Иногда проще притворяться кем-то другим, – отвечаю я.

– Ну, надо думать. Поэтому, блин, я и решила стать актером. – Она смотрит на меня и фыркает от смеха. Мы можем выучить всю пьесу. И расстановку. Мы придем на репетицию. Но мы не актеры. Мы просто запасные.

Макс вздыхает и вскидывает ноги, чем заслуживает молчаливый упрек от Петры, после чего ее отчитает еще и Линус, или Подхалим, как она его прозвала.

На сцене Йерун спорит с хореографом.

– Мне это не подходит. Не аутентично, – говорит он. Макс снова закатывает глаза, но я прислушиваюсь. Это случается буквально через день, Йерун «не чувствует» движений, Петра их изменяет, но Йеруну и новый вариант не подходит, так что она в большинстве случаев возвращается к первоначальному варианту. Мой сценарий весь испещрен стрелками, перечеркиваниями, что-то стерто, это как карта, по которой Йерун ищет себя.

Марина сидит на лежащих на сцене бетонных блоках рядом с Никки, которая играет Селию. Они со скучающими лицами смотрят на постановку драки. Марина замечает, что я за ними наблюдаю, и мы обмениваемся сочувствующими взглядами.

– Я все видела, – говорит Макс.

– Что?

– Марина. Она тебя хочет.

– Она меня даже не знает.

– Может, и так, но вчера в баре ее глаза говорили тебе «трахни меня».

Каждый вечер после репетиции почти вся труппа идет в бар за углом. Мы с Макс либо из дерзости, либо из мазохизма ходим с ними. Обычно мы оказываемся вдвоем за деревянной барной стойкой либо за столиком с Винсентом. За большим столом нам с Макс никогда места не хватает.

– Не было такого.

– Ну, на кого-то из нас она так смотрела. Я в ней ничего лесбийского не улавливаю, но с этими голландками не поймешь.

Я смотрю на Марину. Она смеется над чем-то, что сказала Никки, а Йерун и Чарльз, борец, репетируют с хореографом имитацию ударов.

– Разве что тебе самому девушки не по душе, – продолжает Макс, – но в тебе я таких флюидов тоже не замечаю.

– Девушки мне нравятся.

– Почему же ты из бара уходишь со мной?

– Ты разве не девушка?

Макс закатывает глаза.

– Извини, Уиллем, ты хоть и очаровашка, с тобой у нас ничего не получится.

Я смеюсь и смачно целую ее в щеку, она излишне театрально вытирает ее. На сцене Йерун пытается нанести псевдоудар по Чарльзу и спотыкается. Макс хлопает.

– Поосторожнее со своей подагрой, – кричит она.

Петра резко поворачивается, стреляя недовольным взглядом. Макс делает вид, что внимательно изучает сценарий.

– К черту всю эту репетицию, – шепчет она, убедившись, что Петра снова сосредоточилась на происходящем на сцене. – Давай напьемся.

Этим же вечером в баре Макс спрашивает.

– Так почему?

– Почему что?

– Ты не цепляешь девчонок. Если уж не Марину, то кого-нибудь из мирных жительниц в баре.

– А ты? – интересуюсь я.

– А кто сказал, что я – нет?

– Макс, мы же вместе каждый вечер уходим.

Она вздыхает; это вздох намного более взрослого человека, чем Макс, хотя она всего на год старше меня. Поэтому она и не против посидеть на скамейке запасных. Мое время еще придет. Она делает рубящее движение в районе груди.

– У меня сердце разбито, – говорит она. – На лесбах все очень медленно заживает.

Я киваю.

– Ну, так, а ты что? – снова спрашивает Макс. – Тоже сердце?

Иногда я думаю, что примерно так и есть – все-таки я никогда столько не изводился из-за девчонки. Забавно, но с того дня, проведенного в Париже с Лулу, я восстановил отношения с Бруджем и друзьями, съездил к матери, мы с ней снова начали разговаривать, и теперь я живу у дяди Дэниэла. И играю. Ну ладно, может, последнее не совсем верно. Но зато не случайно. И вообще мне в целом лучше. Впервые с тех пор, как умер Брам, и в какой-то мере лучше, чем и до того. Нет, Лулу не разбила мне сердце. Может, косвенным образом, наоборот, вылечила.

Я качаю головой.

– Так чего же ты ждешь? – интересуется Макс.

– Не знаю, – отвечаю я.

Точнее, я понимаю одно: при следующей встрече я буду знать.

Тридцать восемь

До того как Дэниэл уезжает, мы успеваем повесить последние шкафы на кухне. Она почти готова. Еще должен прийти слесарь, чтобы установить посудомоечную машину, мы поставим фартук за мойкой – и все.

– Почти готово, – говорю я.

– Надо только починить звонок и выгрести твое барахло с чердака.

– Точно. Барахло на чердаке. Много там? – спрашиваю я. Не помню, чтобы я столько приносил.

Но все же мы с Дэниэлом спускаем около дюжины коробок с моим именем.

– Надо все это выкинуть, – говорю я. – Я уже столько без всего этого прожил.

Он пожимает плечами.

– Как хочешь.

Мне становится любопытно. Я открываю одну из коробок, в ней бумаги и одежда, которые были в моей комнате, не знаю, зачем я решил это сохранить. Я все выбрасываю. Проверяю вторую коробку, и она тоже отправляется в мусор. Потом я дохожу до третьей. В ней лежат цветные папки, Яэль вела в таких записи о пациентах, я думаю, что эту коробку моим именем подписали по ошибке. Но потом замечаю, что из одной папки торчит листок бумаги, и достаю его.

Ветер в волосах

Колеса дребезжат на мостовой

Большой как небо

Я вспоминаю: «Не рифмуется», – сказал Брам, когда я показал это ему, я был так горд, ведь учитель попросил меня прочесть стихотворение перед всем классом.

«И не должно. Это хайку», – ответила Яэль, посмотрев на него недовольно, а меня одарив редкой заговорщической улыбкой.

Я достаю всю папку. В ней несколько моих старых школьных тетрадей, первое письмо, математика. Я заглядываю в другую: тут уже не школьные работы, а рисунки кораблей и звезды Давида из двух треугольников, это саба меня научил. Много-много страниц. Яэль не была сентиментальна, а Брам ненавидел барахло, поэтому у нас никогда ничего такого не лежало. Я думал, все давно выбросили.

Еще в одной коробке оказывается жестяная банка с билетами: на самолеты, концерты, поезда. Старый израильский паспорт – Яэль – с кучей печатей. Под ним лежит пара очень старых черно-белых фоток. Я даже не сразу понимаю, что это саба. Я еще никогда не видел его таким молодым и не знал, что есть фотографии, пережившие войну. Но это он, ошибки быть не может. Глаза как у Яэль. И как у меня. На одном снимке он обнимает симпатичную девушку: она темноволосая с таинственным взглядом. Он смотрит на нее с обожанием. Она кажется мне знакомой, но это не может быть Наоми, с ней он познакомился только после войны.

Я надеюсь найти какие-нибудь еще фотографии сабы с этой девушкой, но обнаруживаю лишь полиэтиленовый пакет со старыми газетными вырезками – на них тоже она. Я изучаю их внимательно. На ней модное платье, а по бокам стоят двое мужчин во фраках. Я подношу вырезку к свету. Текст сильно выцвел, он на венгерском языке, но в нем есть имена: Петер Лорре[68], Фриц Ланг [69] – это звезды Голливуда, я их знаю, а третье имя мне незнакомо, Ольга Сабо.

Я откладываю фотографии в сторону и продолжаю рыться в коробках. Еще в одной я нахожу бессчетное множество всяких памятных вещиц. Еще бумаги. В следующей – большой желтый конверт. Из него вываливаются другие фотографии: я, Яэль, Брам с отдыха в Хорватии. Я снова вспоминаю, как мы с Брамом каждое утро ходили в доки и покупали свежую рыбу, которую никто не умел готовить. Вот еще один снимок: мы собрались кататься на коньках, в тот год каналы замерзли, так что все схватились за коньки. Еще один: мы празднуем сороковой день рождения Брама, гостей целая толпа, все вышли на берег, на улицу, к нам присоединились и соседи, и мы отмечали всей улицей. Фотографии со съемки для журнала, в том числе тот кадр, из которого меня впоследствии вырезали. Просмотрев всю стопку, я замечаю, что одна фотография прилипла к конверту. Я осторожно ее отделяю.

Из меня вырывается звук, не похожий ни на вздох, ни на всхлип. Он живой, как птица, энергично машущая крыльями на взлете. Потом он растворяется в послеобеденной тишине.