Я поступила страшно неправильно. Но поверьте, совесть все время мучила меня. Сердце болело. А сейчас что с ним! Да и со мной не лучше.

Мне так хочется поцеловать моего умного, хорошего друга. И со слезами просить это простить.

Как я сейчас себя ненавижу!

Вы можете не изменять своего решения. Но мое сердце просит вас или совсем забыть меня, или простить. Простить за то, что вы полюбили меня. Все могло бы быть иначе. Я виновата. И еще за то, что я сделала вам так больно. Ведь и в том, что у многих нет ко мне уважения, тоже я сама виновата.

Поймите меня и простите. Но лучше не думайте обо мне. Может быть, все пройдет само собой. А я буду молиться. Ваша В.».

Я так впился в это письмо, что не видел Веры, которая все время стояла рядом со мной. Я постарался сделать равнодушное лицо, но у меня вышла какая-то гримаса. Я взглянул на Веру.

— Если б вы знали, какое у вас было лицо, когда вы читали, — сказала Вера.

— Я думаю, самое обыкновенное, — сказал я.

— Нет, хорошее, хорошее. Я теперь знаю, что вы не то, чем хотите казаться, — сказала Вера.

— Я ничем не хочу казаться, — сказал я, — вы написали прелестное письмо. Такое же прелестное, как вы сами. Но я ничего не могу ответить вам, кроме того, что сегодня уже говорил.

— Вы меня не прощаете, — сказала Вера.

— Бог мой, мне не в чем прощать. Вы не виноваты передо мной, — сказал я и пошел в вагон.

Вера не трогалась с места. Я отошел несколько шагов и вернулся назад.

— Вы только не думайте, Верочка, что я вас презираю или что-нибудь подобное, — сказал я, — вы хорошая, очень хорошая. Пойдемте теперь в теплушку.

С этого свидания мы вернулись вместе.

XIII

Я весь вечер не видел Веру — она ушла под нары и не показывалась. В вагоне о ней уже не говорили. Там возникло новое событие: воспользовавшись отлучкой капитанши, Галопова высекла маленькую Лариску, которая сверху плевала ей в суп. Все с жаром обсуждали — должна ли она была это сделать или не имела на то никакого права.

Левит ревел и сам плевался по этому поводу, но, в общем, одобрял порку и очень хотел распространить ее дальше, на саму Галопову и некоторых других. Капитанша рыдала на своих нарах так долго и неестественно, что даже сама высеченная Лариска обратилась к ней с вопросом: «Что ты воешь, ревушка-коровушка?» — и была наказана вторично. Сама Галопова, задрапированная в платок, с одинаковым презрением выслушивала любые взгляды на это дело, даже те, которые клонились в ее пользу. Видно было, что наконец она приложила к жизни любимую свою мысль и доказала, что она не хуже других.

Потом запели песни, хотя капитанша продолжала страдальчески стонать и время от времени высовывала голову со своих нар, грозя убить Галопову. Теплушка дрожала. Было, должно быть, поздно, когда все угомонились и после пережитых волнений крепко заснули.

Я сел у огня и всю ночь просидел один. Мне было грустно, что я возвращаюсь в пустую, безмерно пустую жизнь. Я хотел думать о другом и вспомнил прежние свои мысли, которые были мне дороги, — о том, что я вернусь когда-нибудь с войны и буду жить особенной жизнью — мерной, замкнутой и сдержанной, в которой не будет ничего, кроме мыслей. Я представил себе книги, скульптуру, занятие музыкой. Все это не имело больше никакой цены для меня, потому что уводило от Веры. Я подумал, что Вера высокомерна со мной и выходит победительницей в наших объяснениях. Мне показалось, что ее письмо написано свысока. Я достал и снова прочитал письмо и увидел, что в нем нет единственно нужного мне: там не было сказано, что Вера меня любит. Мы с ней были совсем чужими. Мы ни в чем не совпадали. Она была во мне, как пуля в ране. Я не мог перестать ее чувствовать. Я ревновал ее как-то не так, как ревновал бы другую. Чтo бы она ни сделала, мне все в ней казалось прелестным. Я вспомнил, как на днях все сердились на Веру за какую-то грубую выходку по отношению к подруге, а я сказал с абсолютной искренностью: «Ведь это же мило». В самой ее резкости я видел одну только девическую прелесть, а в падениях — ту трепетность, о которой думал, когда сравнивал Веру с пламенем свечки.

«Все равно я не могу не любить ее, — думал я, — только теперь это никого не будет касаться, даже самой Веры; это будет моим делом, таким же особенным, как все мои мысли, которые не касаются никого».

Я потушил фонарь, пошагал по теплушке взад и вперед с папиросой, а потом сразу вспрыгнул на свои нары. Я не мог решить иначе, да, в сущности, это не было решением — это было неотвратимой судьбой. Мне по-прежнему было печально и даже страшно, но в этой печали и в страхе жило уже ощущение безмерного счастья.

XIV

Не знаю, как это случилось, но утром, когда я проснулся, во мне уж не оставалось ни грусти, ни беспокойства. Было только счастье, счастливая уверенность, что все пойдет именно так, как должно идти. В то же утро мы тронулись наконец из Л***, где мне было так тяжело. Перед самым отъездом Вера со смущенным лицом сунула мне записку:

«Боже мой! Что мне делать! Сегодня утром, когда вы вышли, случилось то, чего я никак не ждала. Я очень несчастна, все, что я делаю, как мне кажется, хорошо, — обязательно кончится плохо. Маленькая Лариска увидела фотографию, которую вы мне дали, и, конечно, закричала на весь вагон. Все поняли, что вы и я вместе на фотографии. Я защищала вас как могла, спокойно и хладнокровно. А что было у меня на душе! Боже! Каждый день какие-нибудь новости — печальные. С каждым днем я себя ненавижу все больше. Сейчас так неспокойно, тяжело на душе. Мне кажется, что вы будете сердиться. Я больше не могу писать. Вера».

Я не мог ответить ей сразу, потому что поезд пошел и шептаться с ней на глазах у всех было неловко.

— Что такое случилось без меня в вагоне? — тихонько спросил я Нину Алексеевну.

Она смотрела на меня очень сердито.

— Новые выходки вашей Манон Леско, — сказала она, — я ради вас прихожу ей на помощь, но, в общем, ни вы, ни она совершенно не стоите этого. Пускай бы над вами хохотали, какое мне до этого дело!

— Да что же случилось?

— Вы ей подарили фотографию? Это так на вас похоже. Вы ухаживаете за ней по всем правилам дачных романов, — сказала Нина Алексеевна.

Я покраснел.

— Ну не то чтобы я ей дарил… — сказал я.

— Когда вы ушли, Вера подозвала к себе Лариску и стала показывать ей картинки и на каждой картинке учила узнавать знакомых. Там и меня где-то нашли, в виде какой-то дамы с зонтиком. А потом дело дошло до вашей фотографии. Конечно, Лариска вас моментально узнала и закричала с восторгом. Все захотели посмотреть, а Вера стала прятать, прямо из рук вырывала. Тут уж совсем стало ясно, что это именно ваша фотография. Вера это нарочно делает; ей, после приключения с Розаем, нужно какое-то средство утвердить себя, — сказала Нина Алексеевна.

— По-моему, это как-то наивно, — сказал я.

— Ну да, ведь это же мило. Вы изучаете восемнадцатый век. А вы не знаете, какой обезьяний гогот поднялся в вагоне и как трудно мне было прекратить это, — сказала Нина Алексеевна чуть не со слезами.

— Я вам очень благодарен, — сказал я.

— Вы мне нисколько не благодарны. И вы не понимаете, как роняет вас это соперничество с Розаем, — ответила Нина Алексеевна.

— Ну, мой друг, вы видите какие-то драмы там, где их вовсе нет. И притом я даже не хочу понимать, о каком соперничестве вы говорите, — неискренне сказал я и отошел к печке, потому что Вера была там. Поезд в это время загудел, приближаясь к станции.

— Верочка, все это вздор, неужели вы в самом деле волновались из-за вздора, — закричал я на ухо Вере.

Когда поезд остановился, я вышел из вагона, и Вера моментально прыгнула вслед за мной. Я сказал ей, что сегодняшний день у меня счастливый и поэтому — но только на один сегодняшний день — ей прощается все. В доказательство я сдержанно поцеловал ее в щеку.

— Я знаю, почему вы счастливый. Вы просто меня разлюбили, — сказала Вера.

— Мы не говорим на эту тему, — сказал я.

— Вы не хотите меня целовать, — сказала Вера.

— Нет, отчего же? — сказал я и снова слегка поцеловал ее в щеку.

— У вас какие-то смешные поцелуи, от которых можно умереть, — сказала Вера.

А я был так счастлив и так любил эту неверную, милую Веру, что никак не мог допустить ее смерти. Впрочем, она сама взяла в свои руки всю инициативу и просто повисла у меня на губах.

Мы еле успели вернуться в теплушку. Поезд снова тронулся. Мы колесили по всяким станциям, возвращались назад, останавливались на запасных путях, потом снова тронулись и ехали без остановки всю ночь. Мне не хотелось уходить на нары; я сел у печки, и Вера осталась со мной. На ходу теплушка звенела и вздрагивала. Мы говорили полным голосом, потому что никто нас не слышал.

— Значит, вы не разлюбили меня, — сказала Вера и взяла меня за руку.

— Мы с вами совсем не говорим на эту тему, — ответил я, — сегодняшний день уже кончился.

— И вы больше не счастливы? — спросила Вера, но я не ответил, осторожно отодвинул руку и стал говорить Вере, какой она будет удивительной актрисой.

— У вас уже есть главное, Верочка, у вас есть какой-то естественный артистизм, — говорил я.

Вера перестала мне отвечать и смотрела в огонь.

— Иду спать, — сказал я и ушел на нары.

Вера осталась одна. Я долго не мог заснуть и смотрел, как Вера с расстроенным лицом сидит у огня. Ей тоже нужно было принять решение.

XV

Наутро мы приехали в О*** и снова встали на запасный путь, в тупике, среди одинаковых, ровных верениц эшелонов. Кругом не было ни деревца, ни кустика, как будто все было сожжено; ни одной деревни не виднелось вокруг.

«Все становится отвлеченным, если действие совершается без фона», — подумал я.

— На редкость унылое, безотрадное место, — сказала Нина Алексеевна, — даже не хочется идти гулять.

— Я пойду посмотреть, нет ли здесь телеграфа, — сказал я.

— Пошлите для меня телеграмму, — попросила Вера и подала мне листочек. Там было написано: «Подождите меня у вокзала. Я приду через десять минут».

Асламазян и Нина Алексеевна усмехнулись. Левит и капитанша крякнули. Галопова как-то пискнула.

— С удовольствием пошлю, — серьезно сказал я Вере.

Сразу за разрушенной станцией шло пустое бескрайнее снежное поле. Какие‑то черные точки, не то люди, не то птицы, кое-где терялись в нем. Когда мы отошли, станция тоже скрылась за снежными буграми. Сквозь поле вела витая затейливая тропинка.

— Вы как-то изменились, Верочка, — сказал я, — вы теперь не такая живая, как были раньше.

— Это потому, что я с вами, — ответила Вера.

— Мне совершенно не нужно, чтобы вы скучали под нарами, — сказал я, — помните, как вы раньше первая выскакивали из вагона и куда-то пропадали? А теперь вы не ходите даже на танцы.

— Вы сами станете плохо обо мне думать, если я буду уходить, — сказала Вера.

— Нет, не стану, — сказал я. — Мне мило все, что вы делаете. — «Я все равно вас буду любить», — хотел сказать я, но вспомнил, что нельзя говорить о любви. — Вы должны делать все, что вам свойственно, — сказал я.

— Вы, наверно, думаете, что мне свойственны всякие гадости, — ответила Вера, — а знаете, куда я убегала? Помните, как я раз приехала на паровозе? Я тогда увидела в поле избушку, такую беленькую, и мне захотелось до нее дойти. Оборачиваюсь, а поезд ушел. Я все-таки туда дошла. У меня всегда так бывает: выйду и пойду, сама не знаю куда, или вдруг пойду и расплачусь, и тоже сама не знаю чему, а больше ничего у меня нет, — сказала Вера так искренне, что, должно быть, сама себе верила, и на глазах у нее показались слезы.

— Значит, вы сами не понимаете своих желаний, вы о чем-то мечтаете, сами, может быть, не зная, о чем, — сказал я.

— Я хочу всегда быть с вами, — ответила Вера.

Я крепче взял ее за руку и молчал, потому что нельзя было говорить о любви.

— Я сама не знаю, что со мной, — сказала Вера. — Мне сначала смешно было, как вы мне говорили и задыхались как-то. Но только я всегда хотела быть с вами. Я чувствую, что-то должно быть, а что — не могу понять. Я хочу, чтобы вы опять смотрели на меня, как раньше, и говорили бы, что любите меня.

— Я буду говорить, а вы станете отмалчиваться, Верочка? — сказал я. — А потом опять убежите с Розаем? — тихонько сказал я и на секунду обнял ее плечи.

— Я никогда, никогда не сделаю вам больно, — сказала Вера и сама обняла меня.