— У меня есть бриллиантовые сережки, которые я отобрала у того янки. Мы могли бы их продать.

— Мисс Скарлетт, ну у кого есть деньги, чтоб сережки покупать? Да у людей на мясную грудинку денег нет, где там на мишуру! Вот у вас есть десятка золотом, а у многих, могу поклясться, и того нет.

Они снова замолчали; Скарлетт казалось, что она бьется головой о каменную стену. Сколько же было за прошлый год таких стен, о которые ей пришлось биться головой!

— Что же делать-то будем, мисс Скарлетт?

— Не знаю, — сказала она уныло и вдруг почувствовала, что не только не знает, но и не хочет знать. Нет у нее сил, чтобы пробивать еще и эту стену, — она так устала, у нее даже кости ноют. К чему работать не покладая рук, бороться, истязать себя, когда в конце каждого испытания тебя с ехидной усмешкой ждет поражение? — Не знаю, — повторила она. — Только ничего не говори папе. Он может встревожиться.

— Не скажу.

— А кому-нибудь уже сказал?

— Нет, я пришел прямо к вам.

Да, подумала она, с плохими вестями все приходят всегда прямо к ней, и она устала от этого.

— А где мистер Уилкс? Может быть, он что-то придумает? Уилл посмотрел на нее своими добрыми глазами, и она поняла — как в тот день, когда Эшли вернулся домой, — что Уилл все знает.

— Он во фруктовом саду — обтесывает колья для ограды. Я, когда ставил в конюшню лошадь, слышал, как он орудует топором. Но у него ведь тоже нет денег, как и у нас.

— Я, что же, уж и поговорить с ним не могу, да? — резко парировала она, поднимаясь и движением ноги отбрасывая старое одеяло.

Уилл не обиделся — он продолжал стоять, грея руки у огня. Взяли бы вы шаль, мисс Скарлетт. На улице-то сыро.

Но она вышла без шали, ибо за шалью надо было подняться наверх, а ей не терпелось поскорее увидеть Эшли и излить ему свои тревоги.

Хоть бы застать его одного — вот было бы счастье! Ни разу с тех пор, как он вернулся домой, она не имела возможности перемолвиться с ним хоть словом наедине. Вечно вокруг вертелся кто-то из домашних, вечно рядом была Мелани — она то и дело протягивала руку и дотрагивалась до его рукава, словно хотела лишний раз убедиться, что он действительно тут. Этот жест счастливой собственницы неизменно вызывал у Скарлетт взрыв ревности и злости, которые притупились было за те месяцы, когда она считала, что Эшли уже мертв. Сейчас же она твердо решила, что должна видеть его наедине. Она не допустит, чтоб ей помешали говорить с ним с глазу на глаз.



Она шла по фруктовому саду под голыми деревьями — трава была сырая, и ноги у нее промокли. Она слышала вдали звонкие удары топора — это Эшли обтесывал вытащенные из болота стволы. Не скоро это и не просто — восстановить изгородь, которую янки с таким упоением тогда сожгли. Все дается не скоро и не просто, устало подумала она, и как же все ей надоело, надоело и опротивело до тошноты. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани, какое это было бы счастье — прийти к нему, уткнуться головой ему в плечо, расплакаться, переложить на него все свои тяготы и беды, пусть бы он все распутывал.

Она обошла гранатовую рощицу — голые ветви деревьев трепал холодный ветер — и увидела Эшли: он стоял, опершись на топор, вытирая лоб тыльной стороной ладони. На нем были старые домотканые брюки и рубашка Джералда — из тех, что в лучшие времена надевали только в суд или на пикники, — рубашка с кружевными, рюшами, слишком короткая для ее нынешнего владельца. Сюртук Эшли повесил на сучок, ибо работать в нем было жарко, и сейчас отдыхал.

Глядя на Эшли — оборванного, с топором в руке, Скарлетт почувствовала, как сердце у нее защемило от любви к нему и ярости на то, что все так складывается. Просто невыносимо было видеть некогда беспечного, безукоризненно элегантного Эшли за тяжелой работой, в рубашке с чужого плеча. Руки его не созданы для физического труда, а тело — для грубой одежды; он должен ходить в шелковистом льне и тонком сукне. Бог предназначил ему жить в большом доме, беседовать с приятными людьми, играть на рояле, писать стихи, такие красивые, хоть и непонятные.

Ее не коробило, когда она видела собственное дитя в переднике из мешковины, а своих сестер — в грязных старых ситцах; она спокойно переносила то, что Уилл работает больше, чем иной раб на плантации, — но не могла стерпеть, чтоб так работал Эшли. Эта работа не для него, да и слишком он ей дорог. Нет, лучше самой обтесывать колья, чем допустить, чтоб это делал он.

— Говорят, Эйби Линкольн начинал свою карьеру тоже так — обтесывал колья, — заметил Эшли, когда она подошла к нему совсем близко. — Подумать только, каких высот я могу достичь!

Она нахмурилась. Вечно он шутит по поводу их невзгод. Она же воспринимала все очень серьезно, и его шуточки порой раздражали ее.

Она выложила ему новость, привезенную Уиллом, — сухо, без лишних слов, чувствуя облегчение уже оттого, что говорит с ним. Конечно же, он что-то придумает, чем-то поможет. А он молчал; однако, заметив, что она дрожит, снял с сучка сюртук и накинул ей на плечи.

— Так вот, — нарушила она наконец молчание, — не кажется ли вам, что нам придется добывать где-то деньги?

— Да, конечно, — сказал он. — Но где?

— Вот я вас об этом и спрашиваю, — раздраженно сказала она. Чувство облегчения исчезло. Пусть он не в состоянии помочь, но почему он молчит, почему не утешит ее, ну хоть сказал бы: «Ах, как мне вас жаль».

Он усмехнулся.

— С тех пор как я вернулся домой, я слышал, что только у одного человека есть деньги: у Ретта Батлера, — сказал он.

Тетушка Питтипэт написала Мелани неделю тому назад, что Ретт снова появился в Атланте: разъезжает в коляске, запряженной двумя отличными лошадьми, и карманы у него набиты зелеными бумажками. Она, конечно, не преминула добавить, что добыл он эти бумажки уж наверняка нечестным путем. А тетя Питти, как и многие в Атланте, верила слухам о том, что Ретту удалось завладеть мифическими миллионами конфедератской казны.

— О нем и речи не может быть, — отрезала Скарлетт. — Он мерзавец, каких свет не видывал. Но что же с нами-то со всеми станет?

Эшли опустил топор и посмотрел в сторону — казалось, взгляд его блуждал в каком-то далеком-далеком краю, куда она не могла за ним последовать.

— Не знаю, — сказал он. — Я не только не знаю, что станет с нами, живущими в Таре, но не знаю, что станет с южанами вообще.

Ей захотелось крикнуть ему: «Плевала я на южан! Что будет с нами?» Но она промолчала, потому что усталость вдруг снова навалилась на нее. Нет, помощи от Эшли ждать нечего.

— В конце концов с нами произойдет, видимо, то, что происходит всегда, когда рушится цивилизация. Люди, обладающие умом и мужеством, выплывают, а те, кто не обладает этими качествами, идут ко дну. По крайней мере, мы хоть видели Gotterdаmmerung — любопытно, хотя и не очень приятно.

— Видели — что?

— Сумерки богов. К несчастью, мы — южане — считали ведь себя богами.

— Ради всего святого, Эшли Уилкс! Не стойте и не болтайте чепухи — ведь это мы же вот-вот пойдем ко дну!

Ее страстное отчаяние, казалось, проникло в его сознание, вернуло мысль из тех далеких краев, где она блуждала, ибо он нежно взял Скарлетт за руки и, повернув их ладонями вверх, посмотрел на мозоли.

— Самые красивые руки, которые я когда-либо видел, — сказал он и легонько по очереди поцеловал обе ладони. — Они красивые, потому что сильные, и каждая мозоль на них — это медаль, Скарлетт, каждая ссадина — награда за мужество и бескорыстие. И загрубели они потому, что трудились за нас всех — и за вашего отца, и за девочек, и за Мелани, и за малыша, и за негров, и за меня. Хорошая моя, я знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете: «Какой же он непрактичный дурак и болтун, несет всякую чушь про мертвых богов, в то время как живые люди — в опасности». Ведь правда, вы так думаете?

Она кивнула, от души желая, чтобы он всю жизнь держал ее руки, но он выпустил их.

— И вы пришли ко мне в надежде, что я помогу. Ну, а я не в состоянии помочь. — Он с невыразимой горечью посмотрел на топор и на груду кольев. — Дома моего не стало, как не стало и денег, которые у меня были и обладание которыми я считал само собой разумеющимся. Я не приспособлен жить в этом мире, а мир, к которому я принадлежал, — исчез. Я ничем не могу помочь вам, Скарлетт, могу лишь попытаться стать захудалым фермером. А этим я вам Тары не сохраню. Неужели, вы думаете, я не понимаю всей горечи нашего положения: ведь я, по сути дела, давно живу вашими щедротами… О да, Скарлетт, именно так: вашими щедротами. И я никогда не смогу расплатиться с вами за то, что вы по доброте душевной сделали для меня и для моих близких. С каждым днем я все острее это сознаю. И с каждым днем все яснее вижу, сколь я беспомощен, сколь не способен справиться с тем, что обрушилось на всех нас… С каждым днем моя проклятая боязнь действительности все больше осложняет мне жизнь, не позволяя взглянуть в лицо тому новому, что в нашей действительности появилось. Вы понимаете, о чем я говорю?

Она кивнула. Ей было не очень ясно, что он имел в виду, но она, затаив дыхание, впитывала его слова. Впервые он делился с ней своими мыслями — он, который всегда был так от нее далек. И вся она пылала от волнения, словно ей вот-вот должно было открыться что-то.

— Это проклятие, когда человек не хочет смотреть в лицо реальности. До войны жизнь казалась мне не более реальной, чем игра теней на занавеси. И меня это устраивало. Я не люблю слишком резких очертаний. Я люблю размытые, слегка затуманенные контуры. — Он помолчал, легкая улыбка тронула его губы; внезапно он вздрогнул, почувствовав сквозь тонкую рубашку прикосновение холодного ветра. — Иными словами, Скарлетт, я — трус.

Она слушала его рассуждения насчет теней и размытых контуров и ничего не понимала, но его последние слова уже были на языке ей доступном. Она знала, что это — неправда; трусость — не в его натуре. Его стройное тело свидетельствовало о поколениях храбрых, мужественных людей, да к тому же Скарлетт знала и об его ратных подвигах.

— Но это же не так! Разве трус мог бы вскочить на пушку под Геттисбергом и сплотить солдат вокруг себя?! Разве стал бы сам генерал писать Мелани письмо про труса? И потом…

— Это не храбрость, — устало произнес он. — Обстановка боя действует как шампанское. Ударяет в голову равно трусам и героям. Любой дурак может быть храбрым на поле брани, потому что, если не будешь храбрым, тебя убьют. Я говорю сейчас о другом. Моя трусость бесконечно хуже того чувства, которое побуждает человека бежать при первом пушечном выстреле.

Он говорил медленно, с трудом произнося слова, точно ему было больно, точно он как бы издали с грустью смотрел на картину, которую сам нарисовал. Скарлетт с презрением отнеслась бы к такой исповеди со стороны кого угодно другого, усмотрев в этом проявление нарочитой скромности и желание услышать похвалу. Но Эшли, очевидно, действительно так думал, и во взгляде его было что-то такое, чего она не могла понять, — не трусость и не сожаление, а покорность силе, неизбежной и всесокрушающей. Зимний ветер холодом хлестнул ее по мокрым ногам, и она вздрогнула — впрочем, не столько от холода, сколько от страха, вызванного его словами и леденившего ей душу.

— Но, Эшли, чего же вы боитесь?

— О, это не поддается определению. Бывают вещи, которые звучат очень глупо, если их облечь в слова. Главное в том, что жизнь стала вдруг слишком реальной, что ты соприкоснулся, сам соприкоснулся с простейшими ее фактами. И дело не в том, что меня огорчает необходимость обтесывать колья, стоя в грязи, — меня огорчает то, что эту необходимость породило. И меня огорчает — очень огорчает — утрата красоты, которой полна была прежняя, любимая мною жизнь. А ведь какая, Скарлетт, красивая была жизнь до войны. В ней было все — и прелесть, и совершенство, и идеал, и симметрия, как в греческом искусстве. Возможно, она не была такой для всех. Теперь я даже твердо знаю, что не была. Но мне, когда я жил в Двенадцати Дубах, жизнь казалась поистине прекрасной. И я был частью этой жизни. Я составлял с ней единое целое. А теперь ее не стало, и мне нет места в новой жизни, и я боюсь. Теперь я знаю, что раньше я видел не жизнь, а лишь игру теней. Я избегал всего, что не было призрачно, — избегал обстоятельств и людей, слишком живых, слишком реальных. Я злился, когда они вторгались в мою жизнь. Я старался избегать и вас, Скарлетт. В вас жизнь била ключом, вы были слишком реальны, а я трусливо предпочитал тени и мечты.

— А.., а… Мелли?

— Мелани — самая нежная из моих грез, она всегда присутствовала в моих мечтаниях. И не случись войны, я бы так и прожил в счастливом уединении Двенадцати Дубов, наблюдая за тем, как жизнь течет мимо, однако не участвуя в ней. Но вот началась война, и жизнь подлинная, реальная обрушилась на меня. В первом же сражении — а было это, вы помните, у Булл-Рэна — я увидел, как друзей моего детства разрывало на куски снарядами, я слышал ржание гибнущих лошадей, познал мерзкую тошноту, которая подкатывает к горлу, когда у тебя на глазах вдруг сгибается пополам и харкает кровью человек, в которого ты всадил пулю. Но не это самое страшное на войне, Скарлетт. Для меня самым страшным были люди, с которыми приходилось жить.