— Слушай, Кейтлин, я, пожалуй, пойду — сказал я. — Рад был познакомиться.

В первый раз за вечер она улыбнулась мне и ответила:

— Не уходи.

Ни объяснений.

Ни дополнений.

Просто «не уходи».

Я и не ушел.

А потом мы вышли из бара на пляж, сели на песок и стали смотреть, как подступает прилив. И тут, на пляже, Кейтлин словно другим человеком стала. Извинилась за то, что была со мной так неласкова. Объяснила, что вообще не хотела ехать в Грецию — ее подруги уговорили. «Так и знала, что с первого же дня они начнут гоняться за парнями, — сказала она. — А меня это не интересует». Я спросил, что же ее интересует, и она, не задумываясь, ответила: «Музыка». И назвала несколько групп, которые мне очень нравились. Я закивал и назвал несколько своих любимых команд. Первый экзамен мы прошли. Тогда я заговорил еще о нескольких группах — из тех, что большинству людей кажутся невыносимо мрачными и заумными, — и Кейтлин ответила тем же. Второй экзамен позади. Под конец я заговорил о таких группах, названия которых среднему человеку просто ничего не скажут. Кейтлин и здесь не сплоховала. Так мы прошли и третий экзамен. И все переменилось.

Замерзнув, мы отправились к ней в номер. Ни ее подруг, ни моих приятелей еще не было, хоть часы и показывали три часа ночи. Мы еще немного поговорили о музыке, а потом — как-то само собой вышло — начали рассказывать друг другу о себе. Ей оказалось семнадцать, жила она в местечке Саттон, на окраине Дублина. Еще сказала, что уже кончила школу и в октябре поступает в Дублинский университет — оказалось, ирландцы учатся на год меньше нас. Я рассказывал ей о лондонской жизни, причем, насколько помню, врал безбожно. Кейтлин слушала, открыв рот: у нее, сказала она, есть в Лондоне родственники, она давно мечтает провести лето у них, да все как-то не выходит.

Она приготовила кофе, и мы вышли на балкон с видом на бассейн. Вдруг Кейтлин достала фотоаппарат и объявила, что хочет меня снять. Я терпеть не могу фотографироваться: согласен, сказал я, но при одном условии — только вдвоем. Мы сели на кровать: одной рукой я обнял ее за талию, другую, с камерой, отвел так далеко, как только мог, и щелкнул. Стоит ли добавлять, что все это время мы хохотали, как безумные? Не помню, как мы начали целоваться. Только что просто разговаривали — и вдруг целуемся. Только совсем по-другому — без обычной спешки, происходящей не столько от любовного пыла, сколько от страха, что девушка передумает. Мы целовались так, словно вся ночь у нас впереди. В сущности, так оно и было.

На следующее утро мы проснулись со странным чувством: нам было хорошо друг с другом, и мы боялись каким-то неловким словом или движением нарушить эту гармонию. О прошлой ночи никто из нас не заговаривал. Кажется, оба мы чувствовали, что эта прекрасная ночь, полная страсти и нежности, утратит всю свою прелесть, если мы попытаемся обратить ее во что-то большее. Вот почему мы не стали обмениваться ни адресами, ни телефонами. Не заговорили даже о том, что, должно быть, прощаемся навсегда. Помню, как, садясь в такси, чтобы вернуться к себе в отель, я вдруг почувствовал себя очень взрослым. Словно наконец-то пересек черту, что отделяет мальчишку от мужчины.

Фото

В сущности, мне даже не нужно спрашивать, в самом ли деле девочка, написавшая письмо, — моя дочь. Тот случай с Кейтлин стал первым, когда я сыграл в репродуктивную рулетку, но не последним. Таких случаев (все — до встречи с Иззи) было немного, и были они нечастыми. Ночевка с девушкой, с которой я познакомился на вечеринке в Ливерпуле. Воссоединение с бывшей подругой в Глазго. Курортный роман в Ибице.

Я этим не горжусь.

Знаю, что вел себя очень глупо.

Но до сих пор это знание меня не останавливало.

Я всматриваюсь в снимок девочки, приславшей письмо. Тугие темно-каштановые кудряшки зачесаны назад и перетянуты голубой лентой. В ушах — крошечные золотые сережки. На ней расстегнутый синий топ с капюшоном, а под ним — легкая серая футболка. Кожа у нее чудесная — цвета кофе с молоком. Но еще чудеснее черты лица. Поначалу кажется — никакого сходства, но, всмотревшись, я угадываю в ней все больше знакомого: овал лица напоминает мою маму в молодости, а широкая открытая улыбка, обнажающая крупные зубы… боюсь в это поверить, но, кажется, улыбка у нее моя.

Что делать

Я приказываю себе успокоиться. Накидываю узду на беспорядочно скачущие мысли. Вопросы, опасения, угрызения совести — все это подождет, для начала разберемся с насущной и неотложной проблемой. Девочка хочет со мной встретиться. А я — чего я хочу? Скрупулезно взвешиваю все «за» и «против» — хоть знаю заранее, что в конце размышлений ответ будет таким же, как и в начале.

Да, хочу. Просто умираю от любопытства.

Нет, не хочу. Боюсь.

Больше всего я страшусь потерять Иззи. Шесть лет мы вместе, и порой кажется, что я изучил ее, как самого себя. Я могу предсказать ее реакцию на любую новость — кроме одной. Снова и снова я повторяю про себя все рациональные аргументы. Это случилось целую вечность назад. Я и не подозревал, что где-то у меня есть ребенок. Никто ничего мне не говорил. Иззи, детка, не могу же я изменить прошлое!

Но, несмотря на все рациональные соображения, несмотря на либеральные убеждения Иззи, на широту ее взглядов и благородство души, остается вероятность, что она не сможет с этим смириться. Возненавидит меня. Или даже не возненавидит, но просто не сможет больше со мной жить. Откуда мне знать? Может быть, раньше… но теперь, после выкидыша — просто не знаю.

И я говорю себе, что лучше молчать. Так разумнее. Так правильнее. Я должен защитить Иззи от правды, потому что эта правда может ее убить. Только в одном я не хочу себе признаваться — что отнимаю у нее право на выбор.

Но если я не могу поделиться ошеломляющей новостью с самым близким человеком на свете — кому же рассказать? Я перебираю в уме потенциальных наперсников и наперсниц, пока не остается одна — та, что пять дней в неделю сидит за соседним столом.

В самом деле

— А теперь, — говорит Фрэн, когда, окончив работу, мы устраиваемся в любимом «Хэмптоне» с кружками пива в потных лапах, — выкладывай, что стряслось.

— Ничего, — отвечаю я.

— Ну да, как же! С тех пор как я вернулась со съемки, ты сам на себя не похож. В чем дело, Доктор Разбитых Сердец?

Я молча смотрю на Фрэн, размышляя, можно ли ей доверять. И еще — не станет ли этот разговор предательством Иззи. Мы с Иззи никогда не обсуждали наши отношения с посторонними. Никогда. Можете не сомневаться, даже с подружками она обо мне не сплетничает. Это я знаю точно — Иззи как-то сама призналась, что, когда Стелла принимается перемывать косточки Ли, а Дженни — Тревору, ей становится чуточку одиноко. «Можешь и мне перемывать косточки, если хочешь», — ответил я тогда. «Не хочу», — коротко сказала Иззи. А потом добавила: «У нас с тобой не такие отношения». И это чистая правда: у нас с ней отношения действительно не такие. Если Иззи захочется на меня пожаловаться, она пожалуется одному-единственному человеку — мне самому. Если чего-то в моем поведении она не понимает, не будет искать разъяснений ни у матери, ни у подруг — спросит у меня. И я тоже.

По крайней мере, так было до сих пор. Но теперь меня охватывает отчаянное желание исповедаться постороннему. Фрэн не знает меня как облупленного. По крайней мере, знает не так хорошо, чтобы читать мои мысли. Она не разозлится, не расстроится; она будет смотреть на эту историю спокойным и отстраненным взглядом, не спрашивая, что все это значит лично для нее. Звучит, быть может, жестоко, но так оно и есть.

— Послушай, — начинаю я, — у меня серьезная проблема.

— Насколько серьезная?

— Для начала пообещай: никому ни звука. А никому — это и значит «никому», а не только общим знакомым. Сама знаешь, как бывает в нашем деле: проболтался кому-то одному — назавтра об этом знает все издательство.

— Ладно, ладно! Право, можно подумать, ты меня сплетницей считаешь! Нет, я, конечно, люблю поболтать, но, скажем, с Линдой Белл я и рядом не стою! Знаешь Линду Белл? Такая огненно-рыжая, завотделом внештатной корреспонденции: вот она…

— Фрэн!

— Извини. Ладно, выкладывай свою страшную тайну. Буду молчать, как могила. И за мои нервы не волнуйся — у меня их вообще нет.

— Сегодня утром на адрес Доктора Разбитых Сердец пришло одно письмо — совсем не такое, как прочие.

Я протягиваю письмо Фрэн и, пока она читает, не свожу глаз с ее лица.

— Просто не знаю, что сказать… то есть… ну… ты думаешь, это возможно?

— Может быть.

— А Иззи знает?

— Нет.

— Фотографии, детали — все совпадает?

— Да.

— А ее саму — эту девочку, то есть — ты еще не видел?

— Нет.

— И что же, ты с ней встретишься?

— Нет. — Помолчав, я поправляюсь: — Не знаю. Может быть. — Снова долго молчу. — А может быть, и нет.

— Что же ты теперь будешь делать?

— Не знаю. Думаешь, если бы знал, я бы здесь с тобой разговаривал? В том-то и вопрос: что делать? Позвонить этой девочке — или выбросить письмо и постараться обо всем забыть? Сказать ли Иззи? И если да, то когда? И как она это примет? Я хочу ей все рассказать, очень хочу, но… просто не могу. Уже тысячу раз я все это обдумывал и каждый раз приходил к одному: она должна знать правду. Но когда? Как?

— Знаешь… наверно, это не то, что ты хочешь услышать, но я бы все ей рассказала. И немедленно. Поверь, так будет лучше. Я сейчас говорю как женщина: если бы я узнала, что у Линдена есть ребенок, которого он от меня скрывает… ну, наверно, просто убила бы. Но с другой стороны, догадываюсь, как ты сейчас себя чувствуешь. И неудивительно! Такая новость кого угодно пришибет! А если, в довершение ко всему, над тобой висит вопрос, говорить Иззи или не говорить… — Она не заканчивает фразы. — Думаю, прямо сейчас ты все равно ничего не можешь сделать.

Фрэн вынимает из конверта фотографии.

— А она очень ничего, — замечает она про Кейтлин. Затем переводит взгляд на Николу: — А девочка — просто прелесть!

Я пожимаю плечами, не зная, воспринимать ли комплимент Николе как замаскированный комплимент себе. Наступает долгое неуютное молчание.

— Я еще никому не говорил, — признаюсь я наконец.

Фрэн улыбается.

— Видимо, я должна быть польщена. Странно: вообще-то специалист по разрешению проблем у нас ты.

— Не я, а Доктор Разбитых Сердец.

— Еще выпить хочешь? — спрашивает она, указывая на мою опустевшую бутылку.

Я киваю.

— Того же самого?

— Угу.

Она исчезает в направлении стойки и минуту спустя возвращается с широкой улыбкой.

— Слушай, совсем забыла спросить, — говорит она, ставя на стол еще две бутылки пива. — А ведь этот вопрос может все решить. Прости за банальность, ты на сто процентов уверен, что она твоя дочь?

— На девяносто девять и девять десятых. Слишком многое совпадает.

— Если она говорит правду.

— А с чего ей врать?

— Не знаю, — отвечает Фрэн. — Но фантазии у подростков бывают самые странные. Заберут что-нибудь в голову, и потом уже ничем оттуда не вышибешь. Это ты считаешь себя обычной рабочей лошадкой, а для читательниц «Крутой девчонки» ты — знаменитость. Они выкладывают деньги за журнал с твоей фотографией. Ты берешь интервью у музыкантов, портретами которых они обклеивают стены…

— Нет, она не из таких девчонок!

— Может, да, а может, и нет. Я ее не знаю, да и ты тоже. Что ты вообще знаешь? Что парень на фотке — ты, а девушка на фотке — та самая, с которой ты когда-то переспал. Вот и все факты, Дейв. Но ни то, ни другое не подтверждает на сто процентов, что эта девочка твоя дочь. Здесь могут быть миллионы разных вариантов. Мало ли чего на свете не случается?

— А как насчет еще одного факта — семейного сходства?

Фрэн снова вглядывается в фотографию.

— Дейв, это еще ничего не доказывает. Если бы все определялось семейным сходством, людям не приходилось бы доказывать свое отцовство в суде. Достаточно было бы посмотреть в зеркало.

— Но как тринадцатилетняя девочка могла сочинить такую историю?

— Может быть, сочиняла и не она, — отвечает Фрэн. — Может быть, она ни в чем не виновата. Что, если дело в матери? Представь: ты — семнадцатилетняя девушка. И забеременела от мужика, к которому и близко подходить не стоило, — может быть, он женат, или возлюбленный твоей лучшей подруги, или просто дурак набитый, или мало ли что еще. Все вокруг хотят знать, кто отец. Что делать? Самое простое — взять фотографию какого-то случайного парня из другой страны, от которого даже телефона не осталось, и всем говорить, что отец — он.