Мы услышали, как Дэви Уорбек, сходя по лестнице, говорит дяде Мэтью:

— Нет, это никоим образом не Рейнольдс[21]. В лучшем случае — Принс Хор[22], и из самых слабых.

— Свинского умишка, Дэви? — Дядя Мэтью приподнял крышку горячего блюда.

— Мозгов, вы хотите сказать? Да, пожалуйста, Мэтью, так прекрасно усваиваются…

— А после завтрака я покажу вам нашу коллекцию минералов в северной галерее. Тут уж, ручаюсь, вы согласитесь, что это нечто стоящее, считается одной из лучших коллекций в Англии — досталась мне от старого дядюшки, он всю жизнь ее собирал. А пока — как вам мой орел?

— Да, будь эта вещь китайской работы, ей цены бы не было. Но, как ни жаль, — Япония, не стоит даже бронзы, которая пошла на отливку. Пожалуйста, апельсинового джема, Линда.

После завтрака мы повалили гурьбой в северную галерею, где в застекленных витринах хранились сотни камней. Такая-то окаменелость, такое-то ископаемое; больше всего дух захватывало от плавикового шпата, от ляпис-лазури, меньше — от крупной кремневой гальки, словно подобранной на обочине дороги. Ценные, единственные в своем роде, камни были семейной легендой. «Минералы из северной галереи сделали бы честь иному музею». Мы, дети, относились к ним с почтением. Дэви осматривал камни внимательно, кой-какие подносил к окну и изучал при свете. Наконец с глубоким вздохом произнес:

— Замечательная коллекция. Но вы, вероятно, знаете, — все они больны?

— Больны?

— Очень, и болезнь слишком запущена, уже ничем не поможешь. Год, два, — и они погибнут, можно хоть сейчас спокойно выбрасывать.

Дядя Мэтью был в совершенном восторге.

— Черт знает, что за малый, — говорил он, — и все-то не по нем, первый раз такого встречаю. У него камни, и те болеют ящуром!

ГЛАВА 5

За год после замужества тети Эмили произошло наше с Линдой превращение из девочек, чересчур ребячливых для своего возраста, в подростков, праздно тоскующих о приходе любви. Одним из последствий ее замужества стало то, что я теперь проводила почти все свои каникулы в Алконли. Дэви, как и другие любимцы дяди Мэтью, решительно отказывался видеть в нем что-либо пугающее и со смехом отмахивался от теории тети Эмили, что излишне долгое пребывание в его обществе дурно сказывается на моих нервах.

— Вы просто жалкие нюни, — говорил он, — если позволяете себе расстраиваться из-за этого дутого людоеда.

Дэви оставил свою квартиру в Лондоне и переехал к нам в Шенли, где, пока шли занятия в школе, мало что изменилось в нашей жизни с его появлением, хотя присутствие мужчины всегда приносит благие перемены в дом, где живут одни женщины, — так, занавески, покрывала, одежда тети Эмили разительно переменились к лучшему — но на каникулы он любил забирать ее с собой, если не к своим родственникам, то в поездки за границу; меня же сплавляли в Алконли. Тетя Эмили, вероятно, рассудила, что, если надо выбирать между желаниями мужа и моей нервной системой, следует все-таки отдавать предпочтение первым. Несмотря на ее возраст, сорок лет, они, сколько я могу судить, были горячо влюблены друг в друга — им и вообще-то, наверное, было в тягость постоянно иметь меня при себе и следует поставить им в огромную заслугу, что ни разу, ни на единое мгновенье они не дали мне почувствовать это. Дэви, надо сказать, оказался и остается поныне идеальным отчимом, чутким, любящим, он никогда и ни в чем мне не мешал. Сразу принял меня как нечто неотъемлемое от тети Эмили и никогда не подвергал сомнению неизбежность моего присутствия в его семье.

К рождественским каникулам Луизе официально приспело время «выезжать», ей предстояло кататься по балам, чему мы бешено завидовали, хоть Линда и заявила пренебрежительно, что толпы кавалеров как-то не видно. Нам же предстояло ждать своей очереди еще два года — целую вечность, казалось нам, в особенности Линде, парализованной любовным томлением, от которого у нее, не загруженной уроками или иной работой, не было средства отвлечься. У нее, честно говоря, и не осталось теперь других интересов, разве что охота, — даже зверье как будто утратило для нее былую привлекательность. Дни, свободные от охоты, мы проводили в безделье: либо просиживали без конца за пасьянсом, одетые в твидовые костюмы, из которых мы выросли, так что на талии то и дело отлетали крючки и петли — либо торчали в достовом чулане и «мерились». Запаслись рулеткой с делениями и состязались — у кого больше глаза, тоньше запястья и щиколотки, талия, шея, длиннее ноги и пальцы. Победительницей неизменно выходила Линда. Когда переставали «мериться», заводили разговоры о любви. Разговоры были самого наивного свойства, ибо для нас в ту пору любовь и замужество означали одно и то же: мы знали, что они длятся вечно, до самой могилы, но и потом им нет конца. Увлечение грехом прошло; Боб, по возвращении из Итона, растолковал нам все про Оскара Уайльда, и прегрешенье, лишась таинственности, явилось нам скучным, неромантическим и недоступным пониманию.

Обе мы, разумеется, были влюблены, и обе — в мужчин, с которыми даже не были знакомы: Линда — в принца Уэльского, я — в пожилого толстого фермера с кирпичным лицом, который время от времени проезжал через Шенли. Любовь была сильная и мучительно сладостная, она всецело владела нашими помыслами, но думаю, мы смутно догадывались, что со временем на смену этим возлюбленным явится кто-то настоящий. Эти были, так сказать, для того, чтобы место не пустовало, пока его не займет тот, кому оно предназначено. Что возлюбленный может появиться и после замужества, мы даже мысли не допускали. Мы жаждали настоящей любви, а настоящая бывает только раз в жизни, она стремится к освященью и вслед за тем пребывает незыблема. Мужья, как мы знали, не всегда хранят верность, и к этому нужно быть готовой, нужно понимать и прощать. «Я верен был тебе. По-своему, Кинара»[23], — надобно ли тут лучшее объясненье? Но женщины — другое дело, лишь самые низменные способны дарить свою любовь и себя не единожды. Не очень понимаю, каким образом подобные воззрения могли спокойно уживаться во мне со все еще восторженным преклонением перед матерью, этой пустопорожней вертихвосткой. Вероятно, я относила ее к совсем особой категории женщин — той разновидности, «чей лик зовет в поход армады кораблей»[24]. Как видно, отдельным историческим фигурам принадлежать к ней не возбранялось, но мы с Линдой проявляли сугубую взыскательность во всем, что имело отношение к любви, и сами на такого рода славу не посягали.

В ту зиму дядя Мэтью обзавелся новой пластинкой для своего граммофона, называлась она «Тора». «Живу в краю цветущих роз, — гудел низкий бас, — но край снегов встает из грез. О, говори же, говори со мною, Тора!» Ставил ее дядя Мэтью утром, днем и вечером, она как нельзя более подходила нам под настроение, и не было, казалось, другого имени такой пронзительной красоты, как «Тора».

Тетя Сейди собиралась дать вскоре после Рождества бал в честь Луизы, и на него мы возлагали большие надежды. Правда, ни принц Уэльский, ни мой фермер не значились в числе приглашенных, но, как говорила Линда, когда живешь в деревне, может случиться всякое. У принца — скажем, по дороге в Бадминтон — мог сломаться автомобиль, и разве не самое естественное в подобных обстоятельствах скоротать время, заглянув туда, где происходит веселье?

— Скажите, кто эта юная красавица?

— Моя дочь Луиза, сударь.

— Ах да, очень хороша, — но я, признаться, спрашивал о той, что в наряде из белой тафты.

— А это моя младшая, Линда, ваше королевское высочество.

— Представьте ее мне, пожалуйста.

И они упорхнут, кружась в вихре вальса — с такой неподражаемой грацией, что все танцующие расступятся, любуясь на них. Когда танцевать не станет больше сил, сядут вдвоем, и за искрометной беседой не заметят, как пролетит весь вечер.

Назавтра — адъютант с сообщением, что просят ее руки…

— Но она так молода!

— Его королевское высочество согласен год подождать. Он хотел бы напомнить вам, что ее величество Елизавета Австрийская вышла замуж в шестнадцать лет. Пока же он посылает вот это украшение.

Золотой ларчик — розовая атласная подушечка — бриллиантовая роза.

Мои мечты, в равной мере несбыточные и тоже живые для меня, как сама явь, не уносили меня столь высоко. Я воображала, как мой фермер, посадив меня в седло у себя за спиной, подобно молодому Лохинвару[25], увезет меня из Алконли до ближайшей кузни, где кузнец объявит нас мужем и женой. Линда милостиво обещала предоставить в наше распоряжение какую-нибудь из королевских ферм, но меня это не слишком воодушевило, мне казалось, что гораздо интереснее завести свою собственную.

Приготовления к балу между тем шли полным ходом, не оставляя без дела никого из домашних. Нам с Линдой шились платья из белой тафты со свободными вставками и поясом, расшитым бисером; шила их миссис Джош, чей порог мы всечасно осаждали, норовя поглядеть, как подвигается работа. Луизино было от Ревилла — серебряное ламе в оборочку, и каждая оборочка оторочена голубым тюлем. На левом плече болталась, ни к селу, ни к городу, пышная шелковая роза. Тетя Сейди, вытряхнутая грядущим событием из привычной расслабленности, пребывала в состоянии непреходящей озабоченности и тревоги — мы никогда ее такой не видели. Более того, в первый раз на нашей памяти она оказала противодействие дяде Мэтью. Поводом послужило нижеследующее. Ближайшим соседом Радлеттов был лорд Мерлин; его земля граничила с имением моего дяди, и дом его в Мерлинфорде был в пяти милях от Алконли. Дядя Мэтью соседа ненавидел — что же до лорда Мерлина, то неспроста телеграфный адрес его читался: «Соседские Завидки». Открытого разрыва отношений, впрочем, не было; то обстоятельство, что они никогда не виделись, еще ничего не означало, ибо лорд Мерлин не признавал для себя таких занятий, как охота, рыбная ловля или стрельба, а дядю Мэтью, в свою очередь, в жизни никто не видел за чужим столом. «Меня и дома вкусно кормят» была любимая его отговорка, и приглашать его к себе давным-давно перестали. Оба они — как, кстати, и оба их дома и поместья — являли собою полную противоположность друг другу. Дом в Алконли, громоздкий урод в георгианском стиле, смотрел на север и строился с единой целью: служить в ненастную погоду, когда наружу носа уже не высунешь, укрытием для поколений сельских дворян, вместе с их женами, бесчисленными домочадцами, собаками и лошадьми, вдовыми бабушками и незамужними сестрицами. Ни малейшей попытки скрасить внешний вид, смягчить жесткость линий, порадовать глаз; водруженный на маковку холма, он высился над кручей, оголенный и суровый, как казарма. Внутри главной темой, лейтмотивом, была смерть. Не смерть юных дев с сопутствующим романтическим набором урн, плакучих ив и кипарисов, и прощальных од, но смерть воителей и зверей, во всей ее грубой наготе. По стенам как попало развешены алебарды, копья, старинные мушкеты и тут же головы зверей, умерщвленных в разных странах, флаги и военное облачение прежних Радлеттов. В застекленных витринах — миниатюры, но не женских головок, а медалей, завоеванных мужчинами; кокарды, ручки, сделанные из тигрового клыка, подкова любимого коня, телеграммы с извещением о гибели на поле брани, пергаментные свитки со свидетельством о присвоении воинских званий — и все это вперемешку, в полной неразберихе с незапамятных времен.

Мерлинфорд приютился в долине, обращенной на юго-запад, посреди фруктовых садов и обласканных временем фермерских усадеб. Он представлял собою виллу, построенную примерно в те же годы, что и Алконли, но совершенно иным архитектором и с совершенно иным назначеньем. Это был дом для жилья — не для того, чтобы выскакивать из него день-деньской и разить врагов и зверей. Дом, подходящий для холостяка или семейной пары с одним или двумя, не больше, красивыми, одаренными, хрупкими детьми. Потолки с росписью Ангелики Кауфман[26], лестница работы Чиппендейла, мебель, созданная Хепплуайтом и Шератоном[27]; в холле — два полотна Ватто; ни шанцевого инструмента в поле зрения, ни чучела звериной головы.

Лорд Мерлин неустанно пополнял это собрание красот. Он был страстный коллекционер — не только Мерлинфорд, но и дома, принадлежавшие ему в Лондоне и Риме, были битком набиты сокровищами. Мало того, в городишке Мерлинфорд не погнушался открыть филиал своей лавки знаменитый антиквар с Джеймс-стрит, в надежде заманивать сюда раритетами лорда Мерлина во время его утренних прогулок, а вскоре его примеру последовал и ювелир с Бонд-стрит. Лорд Мерлин любил драгоценности; две его черные гончие щеголяли в бриллиантовых ожерельях, предназначенных для шеек большей белизны, но едва ли более стройных и изящных. То был пример соседских завидок изрядной протяженности во времени; по единодушному мнению местного дворянства, он вводил этим честных мерлинфордских обывателей в соблазн. Но год сменялся годом, а бриллианты, к вящей соседской зависти, по-прежнему благополучно сверкали на шеях, поросших черной шерстью.