Июнь, 63 г. до н. э.
Приветствую тебя, брат мой!
На какой забытой и заброшенной скале Малой Азии найдут тебя эти строки?
Как мало нам теперь известно друг о друге! Читая твое послание, я чувствую, как ностальгия ласково обнимает меня за плечи, жажду услышать твой смех, увидеть твой укоризненный взор и не могу поверить, что твое отсутствие вдребезги разбило нашу детскую дружбу.
Интересно, каким тебе видится наше детство, Люций? Мне оно представляется сонным и счастливым. Пожалуй, так всегда бывает с младшими братьями.
И еще это особенно справедливо в отношении поэтов.
Не странно ли, что ты помнишь меня во младенчестве и слышал мои первые слова, тогда как для меня все это покрыто мраком?
Откровенно говоря, я завидую тому, что у тебя есть воспоминания; в отличие от меня, в твоей памяти сохраняется образ нашей матери и то, как она с обожанием смотрела на тебя. Недавно я где-то прочел, что страусиха-мать порождает жизнь в своих детенышах, всего лишь устремив любящий взор на яйца. А те из них, что были лишены ее внимания, становятся тухлыми, и из них уже никогда не выводятся цыплята. Я надеюсь избежать подобной участи, хотя наша мать умерла, когда принесла меня в этот мир, оставив твоему заботливому попечению.
Интересно, теперь ты сможешь догадаться, что стало причиной столь трогательного приступа ностальгии? Или где я сижу, когда пишу это письмо?
Да! Отец наконец-то внял моим назойливым мольбам и согласился отправить меня в Рим. На тот случай, если ты забыл, в этом месяце мне исполнилось восемнадцать. Пришло время и мне занять свое место в сердце империи.
Дорога заняла десять дней, и за все это время со мной не случилось ничего примечательного. Отец постарался сделать так, чтобы я путешествовал со всеми возможными удобствами и в самое мягкое время года, дабы ничто не угрожало моей якобы слабой груди (да-да, все тот же злосчастный и неизменный повод, чтобы отказать мне в возможности поиграть на свежем воздухе).
Подобно драгоценному камню, запечатанному в шкатулке, я прибыл в Рим в целости и сохранности. Но стоило мне вступить в город, как мое чувство самоуважения треснуло и раскололось, подобно жуку, раздавленному ногой случайного прохожего.
У городских ворот нас заставили выйти из кареты, и мне пришлось помогать в переноске нелепых и смешных плетеных корзин с моими пожитками, после чего мы смиренно двинулись дальше пешком. И никто даже не обернулся, чтобы поприветствовать меня, маленького владетеля Сирмионе[3], пока я шагал мимо величественных дворцов и замкнутых высокомерных личностей, что уничтожили мою гордость, презрительно раздавив ее большим пальцем.
В один миг лишившись всей своей претенциозности, я превратился в ничто, в жалкое и незаметное создание с постыдными тайнами. Наивность крупными каплями пота стекала с моего чела, а жилы мои вздулись и затрепетали, пока я жадно впитывал зловоние и неумолчный шум улиц под холодными, как мрамор, взглядами женщин, далеких и неприступных, словно балконы и галереи.
Мой новый дом – взятый в аренду у Марка Красса[4] – оказался чудесной виллой, расположенной в двух шагах от синевато-багровых вод Тибра. Первым же делом я отправил обратно к отцу в Верону тех слуг, что сопровождали меня в пути из Сирмионе. Скорее всего, они были его шпионами, но, что гораздо хуже, они лицезрели мое неожиданное низвержение и превращение в полное ничтожество.
Отправив их восвояси, я поднял голову и втянул ноздрями насыщенный ароматами соленый воздух. Близилось лето, в домах состоятельных патрициев пылали костры, на которых готовились всевозможные угощения, и меня уже ждали многочисленные приглашения. Городские друзья нашего отца вознамерились проявить щедрость.
Сам Цезарь снизошел до того, чтобы оказать мне свое покровительство. Его дом я посетил одним из первых (постаравшись не глазеть слишком явно на его роскошное убранство). Он оказал мне (или, точнее, нашему pater[5]) честь, выступив вперед, дабы приветствовать меня, чтобы все могли видеть, что я достоин уважения. Коротко пожав мне руку, он на мгновение задержал ее в своей ладони и пристально взглянул мне в глаза, так что я зарделся и вынужден был отвести взгляд.
– Кто ты есть на самом деле? – задал он мне странный вопрос.
Теперь, узнав его получше, я понимаю, что это было совершенно в его духе. Цезарь всегда стремится проникнуть в самую суть, не обращая внимания на все наносное и эфемерное, включая молодость, приятную внешность или чувство юмора. Он не видит прекрасного в обыденных, мелких событиях, а пишет великую эпическую поэму, строя будущее по своему собственному разумению. Только представь себе его амбиции – избранный претором[6], он стремится еще выше, – и сравни их с моими жалкими стишками!
Тем не менее ему хватило такта не рассмеяться мне в лицо, когда я заявил ему, что я – поэт и намерен достичь величия. Вместо этого он склонил голову к плечу и долго и пристально рассматривал меня. Взгляд его больших серых глаз охладил мой пыл, но, когда через несколько мгновений мне было даровано позволение удалиться, я тут же выбросил Цезаря из головы. Я присоединился к гулякам и балагурам, чтобы показать и тем и другим, чего стою.
Меня не одолевает тоска по дому (во всяком случае, такое случается очень редко). Я вошел в городскую жизнь столь же естественно, как розмарин – в поджаристую корочку свинины. Тем не менее иногда я все еще ощущаю себя чужаком. Да, я понимаю, что отныне мы все стали гражданами Рима. И не имеет никакого значения, что наши владения в Вероне убегают за горизонт, что наша родословная уходит в глубину веков, а богатство передается из поколения в поколение. Временами я чувствую себя жалким провинциалом.
Признаюсь тебе, иногда мне по-прежнему случается совершить faux pas[7], как в ту душную ночь в доме Цезаря, когда я опустил кусочек льда в свой кубок с красным вином, и шестеро других гостей, присутствующих за ужином, ушли домой неприлично рано. Ох уж эти римляне! При воспоминании об этом меня до сих пор пробирает дрожь. Имей в виду, к тому времени я уже настолько набрался, что на следующий день ничего не помнил. Когда мне рассказали об этом, я схватился за голову и застонал, потому что из‑за таких вот идиотских поступков в Риме можно на всю оставшуюся жизнь обзавестись унизительным прозвищем. Меня трясло при мысли о том, что в вечности я могу остаться под именем Ледяного Человека или Прохладительного Напитка. Как бы то ни было, думаю, что именно после этого случая я всерьез взялся за рифмоплетство, намереваясь прославиться чем-нибудь куда более значимым.
Да, я все еще мечтаю о том, чтобы написать книгу. Пока, правда, я стал знаменит кое-чем иным. Наши юношеские дурачества на берегу озера Бенакус[8] сослужили мне добрую службу. Лишь недавно прибыв в Рим, я уже стал звездой обществ «Эмилианские шашки» и «Любители плавания», и за мной числятся славные подвиги: я раскачивался на потолочных балках и переплыл Тибр, держа над головой кошку. Тварь исцарапала мне запястье, и кровь моя смешалась с водами реки. Наконец-то я почувствовал, что Рим принял меня и отведал моей плоти, если можно так выразиться. Я рассказал об этом всем, кто согласился меня выслушать, и пикантность моего кощунства привела их в полный восторг; уж они постарались сообщить о ней всем желающим.
Впрочем, далеко не все мои выходки были столь же безобидными.
Вообще-то орава молодых аристократов способна поставить на уши любой город, даже Рим. Только вчера – в одну из таких безумных ночей, когда в воздухе буквально разлито возбуждение и веселье, – после того, как остальные разбрелись по домам, мы с Цинной, помнится, поймали золотаря и окунули его головой в сточную канаву. Впрочем, все мои поступки в последнее время выглядят нарочито: то, как я морщусь, уловив смрадный запах, или изощренно богохульствую, проигрывая в кости, или с преувеличенным тщанием опускаю на стол опустошенный кубок. Я стараюсь привлечь к себе всеобщее внимание, чтобы не обмануть ожиданий тех, кто наблюдает за мной (сейчас я буквально слышу, как ты говоришь: «Ты совсем не изменился, Гай»).
А еще я обзавелся новыми друзьями, Люций.
Люди пишут нашему pater злопыхательские послания, говоря: «Молодой Катулл[9] связался с самой дурной компанией в Риме».
И слухи не лгут (старику я, естественно, заявил, что все это – грязные инсинуации). Я свел близкое знакомство – я намеренно использую это слово – с Клодией Метеллой и ее братом Публием Клодием Пульхром.
Братец с сестричкой способны на такие выходки, от которых содрогается даже Рим. Впрочем, я знал об этом еще до того, как стал дружен с ними: брат – сущий головорез и хулиган (его свита превосходит порочностью и злобой даже эскорт самого Цезаря); а сестра – знаменитая куртизанка. Она состоит в вертикальной и горизонтальной связи (как тебе придуманная мною игра слов, Люций?) с доброй половиной патрициев Рима. Причем Клодия обладает не только красивой внешностью. Она обладает властью.
В своем доме на роскошном и надменном Палатинском холме она развлекает знать Рима такими способами, которые считаются неподобающими даже для высокородной римской матроны, чей супруг вот уже двадцать лет очень кстати прозябает в провинции. Где-то еще имеется и хилая дочь-наследница, но она не в счет. Именно мать привлекает к себе толпы поклонников, воспламеняя их сердца. Ее пиры, на которых она возлежит в прозрачном муслине и танцует с непристойной откровенностью, славятся своими похотливыми ночными забавами и тем, что начинается после них.
Посему, когда я впервые выказал к ней интерес в обществе, присутствующие, что вполне естественно, разразились избитыми и ставшими уже банальными шуточками. «Она – настоящая бесстрастная развратница, – наперебой закричали они. – Но это может случиться с кем угодно. Даже с нею…»
– Разве она – не талантлива? – отважился поинтересоваться я, неотесанный и неуклюжий, как теленок. Лицо у меня горело. – Я слышал, что она пишет пьесы.
– Самая ее остроумная пьеса находится у нее между ног, – с хохотом выкрикнул кто-то, и я рассмеялся вместе с остальными.
В конце концов я встретил ее на пиру у Аллия.
Целий соблазнил меня танцовщицами, не говоря уже о язычках фламинго и мозгах павлина, приготовленных в вине. И обществом поэтов. Себя Целий тоже полагает таковым, невзирая на то, что его вирши скучны, как пьяная проститутка. Правда, он уже снискал себе некоторую известность на шумных пирушках, флиртуя со стариками и в нужный момент пуская в ход свою обаятельную улыбку.
Эта попойка была как раз из таких.
И там была она.
Он познакомил нас у ворот, залитых трепещущим светом факелов.
– Гай Валерий Катулл… Клодия, дочь Аппия, супруга Квинта Метелла.
Я поклонился, спрашивая себя, слышала ли она уже обо мне.
Помню, как она искоса взглянула на меня, помню красно-коричневую радужку с быстрым черным зрачком, помню взмах густых тяжелых ресниц. Звякнув изумрудными серьгами, она низким, глубоким голосом лениво протянула нечто неразборчивое, отчего мне пришлось наклониться к ней.
Сердце замерло у меня в груди, а потом жарко затрепетало, колотясь о ребра. Я вдруг ощутил в неподвижном воздухе запах молнии (и она действительно разорвала свинцовые небеса часом позже, так что гости брели домой по залитым лужами улицам).
Но гроза пока что таилась лишь в моем воображении, и на мгновение мое дыхание смешалось с дыханием Клодии. Уже поворачиваясь, чтобы уйти, она медленно оглядела меня с ног до головы и быстро зашагала прочь, так что груди ее тяжко заколыхались под туникой, искусно заколотой роскошной агатовой брошью. И только тогда я заметил, что подол ее уже перепачкан соками сточной канавы.
Она оглянулась лишь один раз и исчезла, растворившись в толпе важных мужчин в самом сердце сборища. Я заметил, как ее брат – сходство было поразительным – притянул ее к себе и что-то прошептал ей на ухо. В молочно-белом лунном свете я стоял как вкопанный, чувствуя, как бешено колотится в груди сердце, а по коже бегают мурашки, пока начавшийся ливень не загнал меня под журчание струй на крытую галерею. Там уже раздавались голоса моих собратьев-поэтов, но они доносились до меня, как сквозь стену. Возвращаясь домой, я без конца повторял ее имя. Проливной дождь хлестал меня плетью, а тонущее небо над головой хаотично расчерчивали зигзаги молний.
С самого начала я сказал себе, что любовь стоит столько, сколько ты готов заплатить за нее. Подобно всем прочим, я предпочел не сидеть в присутственном месте, изливая свои чувства в расчете на справедливое вознаграждение. Когда через два дня после ужина у Аллия она прислала гонца, я понесся по все еще исходящему паром холму к ее дому в привилегированном районе Кливус Викториа на западном склоне Палатинского холма, задыхаясь от крутого подъема и предвкушения, как и многие до меня. Я бежал так, словно ступал по раскаленным угольям, стремясь к ослепительно-белому свету. Волосы мои были умащены праздничными благовониями, а запястья вновь покрылись гусиной кожей.
"Венецианский бархат" отзывы
Отзывы читателей о книге "Венецианский бархат". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Венецианский бархат" друзьям в соцсетях.