По пути наверх я миновал храм Кибелы[10], стены которого по обыкновению содрогались от пронзительных завываний и лихорадочного боя барабанов. Нет, Люций, я не расслышал грозного предостережения в этой какофонии! Это ты наверняка проникся духом ее величия, поскольку живешь в Малой Азии, где Великая Мать пользуется уважением и почитанием. Но здесь, в утонченном и развращенном Риме, культ Кибелы вызывает одни лишь насмешки. Тот факт, что по-прежнему находятся мужчины, готовые подражать ее ученику и последователю Аттису[11], отрезая себе достоинство каменным ножом, вызывает у нас одно лишь отвращение. Как бы там ни было, уверяю, что мысль о том, чтобы изуродовать себя, даже не пришла мне в голову, когда я промчался мимо шумного храма к дому Клодии.
Достигнув ее залитого дождем сада, я заставил себя перейти на шаг и медленно пошел мимо курящихся паром цветов. У ворот меня встретил еще один слуга. Не поднимая глаз, он приветствовал меня и молча провел в комнату, где меня ждала его госпожа. Поначалу, ошеломленный представшим мне зрелищем, я даже не заметил, что она вольно раскинулась на оттоманке. Подо мною в миниатюре лежали вся власть и могущество Рима. Дом Клодии возвышался над форумом[12], где, без сомнения, замышлял и претворял в жизнь свои интриги ее брат Клодий, пока я стоял и смотрел на него. Это здание возносилось над палатами и храмами, и до его террасы не долетало ни звука их шумной жизнедеятельности. Я слышал лишь треск цикад и тихий шорох шагов слуг. Отсюда Рим казался игрушечным, построенным только для того, чтобы им управляла Клодия.
– А вот и поэт.
Звук ее холодного голоса, в котором сквозило ленивое изумление, заставил меня обернуться. Я вздрогнул от неожиданности: наряд ее был весьма скудным. Взгляд мой упал на терракотовую масляную лампу, стоявшую на столике рядом с нею. Лампа была искусно изготовлена в форме крылатого пениса.
– Против черного сглаза? – набравшись смелости, осведомился я.
– Таково ее обычное предназначение, – уклончиво протянула в ответ она.
Она не сочла нужным встать, дабы приветствовать меня, а лишь приглашающим жестом погладила подушечку рядом с собой и улыбнулась. Подойдя ближе, я разглядел, что подголовник ее оттоманки украшают резные изображения гиен.
Последовал обмен ничего не значащими любезностями, а потом она поразила меня тем, что отдалась мне без всяких церемоний, словно акт этот не имел для нее никакого значения.
Но я никогда не забуду оттоманку на крытой галерее ее дома, то, как под стрекот цикад я в первый раз поцеловал ее и распустил пояс ее широкой накидки, и легкий трепет воздуха, поднятый крылышками ее ручного воробья. Птичка без устали кружила над нами, намереваясь опуститься на нас всякий раз, когда мы замирали в неподвижности. Я помню, как в ушах у меня отдавался шорох крылышек, а крошечные коготки царапали мою спину. Царапины, которые я обнаружил там впоследствии, вполне могли остаться после этого.
Мне кажется, что все происходило очень медленно, потому что я не спешу, мысленно представляя себе первый день, который обнаженная Клодия провела в моих объятиях. Все происходящее походило на долгий и неторопливый пир с девятью или десятью переменами блюд. Одни насыщали меня до отвала; другие лишь разжигали аппетит в предвкушении того, что должно было последовать за ними. Спустя некоторое время я перестал тревожиться о том, что нам могут помешать. По тому, как сосредоточенно Клодия занималась со мной любовью, я понял, что она устроила все таким образом, дабы насладиться мною сполна, испытать мою силу и свести предварительное знакомство. Оттоманка то представлялась мне бассейном, в котором она вознамерилась утопить меня, то парила над землей. Я оставался у нее до тех пор, пока над нами не взошла тусклая ущербная луна. Слепая ночь таращилась мне в спину, пока я, едва переставляя ноги, брел домой.
Объятия ее были страстными и горячими; ростом она почти не уступала мне, сытая и полная сил. Сладость ее дыхания смешивалась с изысканным запахом благовоний, которыми она умаслила волосы и брови. Я задыхался в этих ароматах и тонул в объятиях ее рук, которые скорее исследовали мое тело, нежели ласкали его. Груди ее оказались тяжелыми и куда менее отзывчивыми, нежели я себе представлял, но ощутить в своих ладонях то, о чем я лихорадочно мечтал последние сорок восемь часов, было для меня достаточной наградой. Я вполне отдавал себе отчет в том, что она старше меня по меньшей мере на пятнадцать лет. Но вместо того, чтобы внушить мне отвращение, факт сей лишь заставил меня почувствовать себя взрослым, словно я не просто вступил в пору зрелости, но и Рим, а с ним и весь мир раскрылись передо мной. Как-то вдруг все мои подростковые желания и увлечения воплотились в грубую и приземленную мужскую похоть.
Ее холодность… очаровывала и пленяла. С самого первого мгновения она опьянила меня и вскружила мне голову, и я влюбился в каждую часть ее тела, как и все прочие до меня. Точно так же, как все те, кто был у нее раньше, и те, кто будет потом, я смущенно вспоминаю, как меня распирала словоохотливость. Я сгорал от нетерпения поведать всему миру о том, что спал с нею, и еще более красноречиво описать, как уже начал страдать от этого. В тот вечер я написал свою первую поэму.
Но был ли я счастлив тогда? Хоть на мгновение? Быть может, когда впервые ворвался в нее? Если ты обратил внимание, я говорю лишь о ее теле, а не о словах. Мы не обменивались ласковыми глупостями, и губы наши были заняты тем, что терзали друг друга. Все происходило как-то обезличенно и бесстрастно. Даже жар наших объятий угасал в ее суровом молчании. Она не издала ни единого стона; единственным признаком того, что я сумел преодолеть ее froideur[13], стала одинокая капелька пота на верхней губе. Но даже и та могла принадлежать мне и сорваться с моего залитого слезами лица; я, видишь ли, всегда плачу в самый последний момент. То были слезы предвидения, хотя, слишком занятый и утомленный, я не мог осознать, о чем плачу.
Она решила, что с нее довольно, и властно оттолкнула меня, так что я свалился с оттоманки, пряча смущение под робким смешком: мне было не так унизительно воображать, будто с ее стороны это был игривый жест. Разгладив свое облачение, она совершенно нормальным голосом заговорила со мной об обыденных вещах: о скандалах в городе и банях. Я уверял себя, что смех ее стал чуточку более хриплым и интимным, чем до этого. О том, что произошло между нами, сказано было очень мало и в основном мною. Ее самообладание не позволяло мне высказать все, что я хотел, а это, безусловно, означало, что я влюбился без памяти.
Я знаю лишь, что доставил ей удовольствие, поскольку за первым свиданием последовали и другие. Их было много. Но она никогда не была более дружелюбна, чем во время первой нашей встречи, и на публике ничем не выдала наших отношений. Женщина, которая любит, не может не выдать своих чувств, а Клодия без труда соблюдала правила приличия.
Я не мог обманывать себя тем, что покорил ее сердце. Тем не менее, как ты понимаешь, – я владел ею. И был чрезвычайно горд собой. Я был любовником самой желанной женщины во всем Риме!
Теперь у меня было о чем писать.
В своих стихах я стал называть ее Лесбией. Так ребенок придумывает название тому, чего отчаянно жаждет, словно от этого его вожделение обретает законную силу. Например, отражение солнца или луны в воде. И мое обладание Лесбией было столь же эфемерным. Это прозвище стало самым большим комплиментом, который я мог даровать ей. Женщины с острова Лесбос считаются самыми утонченными и совершенными на всем свете; кроме того, о чем свидетельствует их живое воплощение – поэтесса Сафо, они обладают изысканной изощренностью, поэтическими наклонностями и нежной страстностью. Я вовсе не вкладывал в него второе значение, феллаторическое…[14] Прости меня, если тон мой, коим я объясняю тебе недомолвки, кажется тебе покровительственным. Не знаю, обсуждают ли подобные вещи в провинции и военных лагерях.
Воробей Лесбии, сандалия Лесбии, поцелуи Лесбии… Я поклялся, что наши поцелуи будут чем-то бóльшим, чем песчинки на пряных и ароматных берегах Кирены[15]. Слепящий жар солнца, власть и могущество Рима – все растает в огне нашей страсти. Я похвалялся, что сообразительность ее ручного воробья и его осторожные атаки на ее пальчик превратятся в ничто по сравнению с теми плотскими удовольствиями, что я сумею предложить ей.
Итак, я тоже стал солдатом, Люций. Сочинение стихотворений, посвященных Клодии, превратило меня в военачальника над словами!
Теперь я – уже заслуженный ветеран. Сначала я прогоняю слова маршем и выстраиваю их в боевые порядки. Затем я говорю: «Итак, слова, исполняйте свой долг и служите!» И они выступают в путь, иногда сразу же попадая в цель, а иногда рассыпаясь недомолвками с сексуальным подтекстом, дурно рифмованными и лишенными смысла.
Поначалу мне казалось, будто я изобретаю новые чувства и ощущения, например «судорожное сжатие сердца» или «щебечущий трепет над моей обнаженной спиной», но все эти образы – лишь пешие солдаты старых чувств. Поэтому я всегда возвращаюсь к пяти великим генералам.
Всякий раз, собираясь писать новую поэму, я призываю их к себе и говорю:
– Губы! Нос! Глаза! Кожа! Уши! Скажите мне, что сделала с вами Клодия! Подумайте и тотчас же доложите мне!
Шаркающей походкой они удаляются обдумывать мой приказ и возвращаются с докладами. Я готовлю восковые дощечки и берусь за стило.
– Губы первые! – говорю я. – Что она сделала с вами?
– Изнасиловала нас, господин.
– Нос?
– Изнасиловала… духи…
– Довольно, – перебиваю я его. – Кожа?
– Изнасиловала до смерти.
– Уши, вас тоже?
– Этот голос…
– Скучно! – заявляю я им. – Расскажите мне что-нибудь новенькое об изнасиловании.
В конце концов им это удается. Губы приносят мне воспоминания о поцелуе, нос – память о благовонии, и постепенно все это складывается воедино. Я пишу и стираю слова с восковой дощечки до тех пор, пока меня не охватывает чувство узнавания, пока я не начинаю видеть, как мои чувства парят в этом жемчужном зеркале.
Я заканчиваю работу над стихотворением только тогда, когда уже не могу подойти к нему снова и захватить его врасплох. Если же, перечитав его, я говорю: «Ага! Есть!» – значит, оно готово. Стихотворение уже сражается самостоятельно. Оно более не нуждается во мне и идет в мир само по себе.
Чтобы принести мне славу и сделать знаменитым.
Чтобы все узнали о том, что в этом хваленом городе шлюх появился еще один поэт, которого надо кормить.
Глава первая
…Но в обмен награжу тебя подарком Превосходным, чудесным несравненно! Благовоньем – его моей подружке Подарили Утехи и Венера. Чуть понюхаешь, взмолишься, чтоб тотчас В нос всего тебя боги превратили.
Когда Венецию окутывает густой молочный туман, город начинает разрушаться. Глаз видит тусклые мазки силуэтов, в которых проступают первые наброски архитектора: скелеты palazzo[16], какими он видел их на бумаге, когда они жили еще лишь в его мечтах. А потом, когда дымка поднимается, эти здания вновь обретают плоть и кровь, словно отстроенные заново. Но, пока этого не случится, жители Венеции отыскивают себе дорогу носом.
В сгустившемся воздухе каждый дурной запах и благоуханный аромат усиливаются многократно. Каналы пахнут бараниной и скошенной травой, испарения над вечным прибоем дышат темными морскими глубинами, новорожденные благоухают мышиными норками, а женщины – своими желаниями.
Когда город накрывали морские испарения, на улицах становилось темно; неизменно освещенными оставались лишь cesendoli, маленькие часовни Девы Марии, да вплоть до четвертого часа утра горели немногочисленные лампы под сводчатыми галереями. Немощеные улицы были изрыты ямами и канавами; деревянные мосты могли обрушиться в любой момент, отчего туман, уже и так пропитанный обещаниями опасных и удивительных встреч, становился лишь еще более угрожающим и восхитительным.
Туман поглощал звуки, отрыгивая их мягкое эхо. Город, покачиваясь, словно колыбель на воде, терял слух и полагался на одно лишь обоняние, словно крот. В такие дни женщины и мужчины, бредущие по улицам, напоминали лунатиков с раздувающимися ноздрями, широко расставленными пальцами ног и обострившимися до предела животными чувствами.
Туман лепил потайные карманы, сталкивая вместе случайных прохожих на улице, на краткий миг соединяя продавцов светильников, разносчиков жареной рыбы, шерсточесов, изготовителей масок, вытягивальщиков ткани и чеканщиков. Он расступался, обнажая неожиданные сценки, которые вскоре вновь подергивались туманной дымкой: толстого флейтиста, похожего на страдающего запорами, но одаренного ребенка, складывающего губы трубочкой, чтобы подуть на ложку; scuole of battuti – флагеллантов, бродящих по городу с закрытыми лицами и обнаженными спинами и истязающих себя железными цепями и розгами; кошку и кота, занятых произведением потомства.
"Венецианский бархат" отзывы
Отзывы читателей о книге "Венецианский бархат". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Венецианский бархат" друзьям в соцсетях.