Марьяна придирчиво исследовала его, ощупав каждый рубчик.

– А ведь грудь у твоей девушки была побольше моей. Тебе нравятся такие… грудастые?

– Не обязательно. Определенно, что мне не нравится, – это их отсутствие.

– Девушек?

– Нет, этих… грудей.

– А еще что?

– Узкие бедра.

– Ну, это нам не угрожает. Можно примерить?

Я кивнул, и она зашла в ванную, появившись оттуда уже облаченной в купальник, который сидел на ней как влитой благодаря тому, что бюстгальтер не застегивался, а завязывался, и она его стянула просто идеально.

– Умеешь ездить на велосипеде? – спросил я.

– Мы поедем на велосипеде?

– У меня их два.

– Я когда-то ездила. И далеко нам ехать?

– Километров пять. Там такая красота вокруг.

Я быстренько упаковал в рюкзак коврик, вино с закуской, и мы тронулись. Марьяна неплохо справлялась с велосипедом, а поскольку я выделил ей навороченную французскую машину, так она меня еще и всю дорогу обгоняла. В будний день людей на озере было немного, мы заняли местечко поудобнее рядом с кустами, чтобы можно было легко сменить солнце на тень. Вода была теплой на поверхности, однако глубже окутывала холодом, здесь было много родников. Искупавшись, мы улеглись на берегу, и я спросил, почему она сказала, что это я сам все испортил, когда она хотела со мной заниматься любовью. Марьяна бросила на меня изумленный взгляд:

– Я такое говорила?

– Ты и этого не помнишь? – слегка возмутился я, приготовившись сказать ей пару теплых слов.

– А разве существует еще что-нибудь, чего я не помню? – поразилась она настолько искренне, что я обиженно прикусил губу.

– Только не обижайся, – прижалась она, – ведь я могла и забыть. А к чему я это сказала?

– Ты говорила, цитирую дословно, что не отдалась мне, хотя и хотела…

– А-а… И дальше? Ты что сказал?

– Я спросил: что тебе помешало?

– А я?

– А ты сказала, что я сам все испортил. А когда я удивился, ты советовала самому подумать, дескать, все очень просто и я сам когда-нибудь буду диву даваться, что не догадался. Ну, как, вспомнила?

– Вспомнила. Это все из-за острова.

– Какого острова?

– Скалистый остров в океане. Ты выбрал остров.

– Так это был тест?

– Вроде этого… Видишь ли, я засомневалась, решишься ли ты на самоубийство. Ты предпочел мученическую смерть… И я поняла, что ты будешь цепляться за жизнь до конца.

Лицо ее сразу омрачилось грустью, ресницы часто захлопали, будто прогоняя слезу с глаз. Я взял ее за руку.

– Знаешь, если серьезно, то я обдумал твое предложение, и это были мучительно… Вспоминал все твои слова, некоторые из них поразили меня в самое сердце. Когда ты спросила про скалу, то речь шла о выборе, который надлежит сделать немедленно. Но ведь на самом деле ты предлагала иной выбор: скорая смерть в твоем обществе или смерть от болезней в пожилом возрасте. Оба эти варианта существенно отделены во времени. Выбрав последний, я теряю первый вариант, который никогда больше не повторится. Вряд ли в преклонном возрасте, предчувствуя приближение смерти, я встречу столь прекрасную юную даму, которая предложит мне то, что ты. И я стал задумываться о смерти как о чем-то таком, с чем я смирился, я стал готовиться к ней, но… Но не мне заказывать музыку… Мне не хватает одной мелочи: подлинной причины твоего желания уйти из жизни. Я думал об этом не раз и не находил логического объяснения. Нежелание стареть, болеть – это мало похоже на правду. На такое решаются разве что на склоне лет, но чтобы юная девушка желала умереть, когда до старости еще ого-го как далеко – это что-то невероятное… То есть, как видишь, тебе остается одно: убедить меня в том, что у тебя на самом деле имеется по-настоящему уважительная причина для того, чтобы не жить.

С минуту она молчала, словно собираясь с мыслями, и была в этот момент явно сбитой с толку… А когда заговорила, голос ее звучал сурово и отстраненно, казалось, что она повторяет слова, продиктованные сверху, время от времени умолкая и прислушиваясь к очередным подсказкам:

– У меня такое впечатление, что Бог ошибся… ошибся, когда давал мне жизнь… что-то у него пошло не так… и я хочу дать ему возможность исправить… Ты не бойся, мы ведь только туда и обратно… я хочу сказать, что это как ныряние под воду… мы на минутку нырнем во мрак и вернемся снова в этот мир, залитый сиянием… и он будет намного лучше, радостнее, желанней… Я хочу выпить… – Я налил ей вина, и она сделала несколько глотков, глаза ее светились дивным мерцанием, словно сказанные ею слова отражали какие-то звездные тайны, улыбка на устах то вспыхивала, то гасла. – Однажды я задумалась, почему покойников называют покойниками. Потому что они пребывают в покое. Они не мертвецы. Мертвецы – мы. А они возвращаются с кратковременной прогулки домой. Я хочу сделать это раньше графика. Мы здесь транзитом.

Она вертела в руках стакан, и солнечные зайчики прыгали по ее лицу, и от этого она еще больше походила на ребенка, однако все сказанное ею было страшно далеко от детских речей…

– Ты никогда не пробовал разобраться в том, что именно окружает тебя в обыденной жизни? Ты мог сколь угодно заниматься самоанализом, но попробуй углубиться в то, что тебя окружает, и почувствуешь ужас – так, словно ты оказался на самом краешке бездонной пропасти, которая головокружительно манит и искушает тебя, и ты наконец сползаешь в бездну и лихорадочно цепляешься руками за ее краешек, чтобы только удержаться, выкарабкиваешься и снова балансируешь на той роковой кромке, машешь руками, как ветряная мельница, для равновесия… – тут ее голос зазвучал на повышенных нотах, с надрывом: – и так каждый день, ежедневно, вся твоя жизнь – это попытка удержать равновесие. Но в один прекрасный день это тебе опротивеет, и ты позволяешь своему телу клониться, куда ему вздумается, срываешься, а затем летишь, летишь…

Стакан в ее пальцах замер, солнечные зайчики разбежались по траве, она на мгновение закусила верхнюю губу, а когда отпустила, там виднелся след от зубов.

– Люди привыкли придавать значение каждой мелочи, каждой вещи, окружающей их, привыкли радоваться пустякам, из которых часто и состоит их существование. И в суете не замечают за ними главного: их жизнь лишена смысла. Почему же они за нее цепляются? Потому что боятся поставить точку собственноручно. Страшатся смерти, ее неожиданного прихода и боятся самоубийства. А ведь самоубийство, собственно, и дает возможность переиграть саму смерть, ничто в нашей жизни не происходит само собой, все зависит от каких-то обстоятельств, и только смерть, которую мы сами себе выбираем, – единственное, что мы можем сделать по собственному усмотрению, по своей воле, когда захотим и как захотим. Назначить самому себе свой последний час – это то, что уравнивает тебя с Творцом. Он дал жизнь, но забрать не смог. Медленное угасание угнетает, ты постоянно находишься под присмотром смерти, под ее опекой… шаг влево, шаг вправо, а смерть уже подстерегает тебя – перебежал на «красный», заплыл на середину стремительной реки, высунулся из окна или сел не в тот самолет… Ты перед смертью бессилен… словно цветок на волнах…

Я с ужасом соглашался с ее мыслями, тем более, что похожие думы не раз одолевали и меня, а все же я чувствовал, что вряд ли достоин предлагаемого Марьяной дара – смерти в ее компании, романтической смерти, соблазнительной смерти, вечной смерти. К тому же я догадывался, что она допускает меня лишь в одну крохотную каморку своего сердца, да и то освещенную куцым огарком свечки, чтобы я в полумраке так и не смог рассмотреть самого главного, что там припрятано, и не нащупал потайных ходов вглубь.

Глава тринадцатая

Описывая события того времени, я пытался разобраться, что в их описании должно быть главным, и приходил к выводу, что если бы не Марьяна, я бы, возможно, никогда так и не написал бы об этом ни строчки. Прошло с того времени больше десяти лет, а она не оставляет моей памяти и все еще продолжает навещать мои сны, размышления, она живет во мне, словно какая-то инфекция, от которой невозможно избавиться, невозможно убить никаким антибиотиком, более того, мне все еще кажется, что в один прекрасный день я встречу ее где-нибудь на улице и сразу узнаю, а она, словно бы ничего и не случилось, бросится мне на шею и со смехом начнет вспоминать все, что было между нами, хотя и понимаю, что это уже нереально, я ее никогда не встречу, и все же воображение настойчиво рисует передо мной картины нашей будущей встречи. С годами ее образ распадается в моей памяти, он множится и мерцает бесчисленными искорками, перелетающими с места на место, чтобы в какое-то мгновение собраться воедино, но не для того, чтобы явить мне ее такой, какой я ее знал, но почему-то совсем иной, не известной мне, не запечатленной в памяти, а скорее придуманной, нафантазированной, созданием чудесного света, который проникает сквозь толщу воды и, преломляясь, рождает невиданные миражи.

Я должен наконец разобраться с тем, что произошло, найти ответ на загадку, почему она выбрала именно меня, и сделала это не для того, чтобы разбудить во мне жажду жизни и творчества, а наоборот, чтобы все это убаюкать, усыпить, вывести меня на гору, откуда открывается захватывающий вид на руины, и сказать: «И это твоя жизнь? Так стоит ли за нее цепляться?» Меня и сейчас, спустя столько лет пронзает мистический страх, как только я вспоминаю о ней, все еще не оставляет мысль, что я так до конца и не понял ее, не дал ей ничего из того, что мог дать, не выслушал ее до конца, не проникся ее болью, между нами осталось недосказанным что-то очень важное, и теперь оно давит мне на мозги, просится наружу, но к кому обращу я те невысказанные слова? Я продолжаю беседовать с ней на расстоянии времени, голос ее журчит в моей голове, отражается эхом и рассеивается на мириады звуков, и каждый из них снова и снова напоминает о ней. Нередко я просыпался среди ночи, заслышав, как она зовет меня, настойчиво повторяя мое имя, и тогда меня охватывало странное и жуткое чувство, я так ясно различал ее голос, словно она находилась совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и тогда я, не включая свет, замирал и настороженно слушал нахлынувшую вдруг тишину, а тишина печально звенела, будто кто-то пытался меня успокоить, убаюкать и усыпить воображение.

Восьмое августа неотвратимо приближалось, а я все еще пребывал в состоянии неопределенности, хотя и ловил себя на том, что не начинаю писать ничего нового, а пытаюсь закончить какие-то старые вещи, пересматриваю рукописи и письма, одни сжигаю, другие раскладываю по папкам… Зачем я делаю это? Наверное, потому, что это давно пора было сделать, не так ли? Ведь должен быть какой-то порядок, все мы под Богом ходим – шаг влево, шаг вправо карается смертью. И Марьяна здесь ни при чем, просто я полюбил порядок, ведь это же чудесно, когда каждая бумажка знает свое место и не приходится переворачивать горы ксерокопий и газетных вырезок в поисках затерявшегося фрагмента или, однако… однако что-то мне подсказывает – это неспроста… Что делает человек, узнав, что вскоре он должен умереть? Как проводит оставшееся время? Торопится завершить начатое? Спешит вернуть долги? Транжирит все свои сбережения? Гуляет на всю ивановскую? А может, лежит на диване и тупо смотрит в потолок? Отчего-то эти вопросы одолевают меня, насилуют мое воображение, хотя у меня нет никакого желания добровольно уходить из жизни, и все же тихая вкрадчивая гадючка шипит мне возле уха: «Это твой последний шанс уйти красиво… последний шанс… больше такого не будет…» – Я встряхиваю головой, но гадючка держится крепко, обвив мою шею живой петлей. Каждый свой шаг я начинаю вдруг видеть с точки зрения вечности, а как вы думали, ведь настоящий писатель стремится быть не только сытым, но и вечным, но не метеором, который вырывается на беспредельные просторы неба и восхищает своим сиянием толпы поклонников, ведь метеор быстро угасает, а яркой планетой в компании неотлучных спутников, подсвеченных высочайшими звездами.

«Акт любви и акт смерти – по сути одно и то же, – вспомнились мне слова какого-то средневекового философа. – Только умерев, влюбленные наконец соединятся с бесконечной вселенной и друг с другом». Одновременный оргазм и одновременная смерть – в этом что-то есть. Эрос и Танатос – две могущественные силы, которые движут творчеством, два столба, на которых удерживается искусство всех времен и всех народов. Морис Бланшо в эссе «Смерть как возможность» написал, что главный искус самоубийства для художника в том, что оно – высочайший акт доступного человеку творчества и вместе с тем поступок, который словно бы устраняет саму смерть: «Чтобы писать, необходимо господствовать над собой перед лицом смерти, необходимо установить с ней отношения властвования. Если она для тебя является чем-то таким, перед чем ты теряешь самообладание, чего не можешь стерпеть, – то в таком случае она выкрадывает у тебя слова из-под пера, пресекает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его беспомощный, квелый крик никого не волнует, да никто его и не слышит. Кафка глубоко просек, что искусство – связано со смертью. Почему со смертью? Да потому, что она предел всему. Кто властвует над ней, тот наделен высочайшей властью и над собой, использует все свои возможности, становится воплощением великого дара. Искусство – власть над смертным пределом, предел любой власти».