– Поль, – вновь нарушил молчание Уитни, – хочешь посмотреть на фото необыкновенно большой семги, пойманной в прошлом году достопочтенным сэром Патриком Макгратом? Он подцепил ее на крючок в одном из притоков реки в Уэльсе, название которой, как ни старайся, я не смог бы произнести. Но в нем много «л» и много «р», так что из него могло бы получиться вполне американское название.

Поль не слушал: он с головой ушел в игру с Недом и Джинкс. Уитни волей-неволей пришлось вернуться к очерку.

«Из пошлых картинок, валяющихся без дела, рождаются преступления», – мысленно изрек Генри, повторяя благонамеренные заповеди своих дней на борту, где все и вся должно было находиться на положенном месте. На сей раз он позаботился, чтобы не произнести ни звука. «Вилки надо протирать трижды»; «Замкни слух свой для бренного и обрати взор свой к небесному». Все эти правила исходили от Хиггинса и вдалбливались в голову каждому стюарду или помощнику стюарда; в них воплощался тот взгляд на жизнь и пожизненное служение, какой никому не дано было опровергнуть. Эти заповеди становились для Генри разновидностью молитвы, когда его терзали сомнения. «…Обрати взор свой к небесному», – напомнил он самому себе, поднимая глаза в сторону мисс Лиззи.

Наконец он решился нарушить молчание.

– Ну, я думаю, мне лучше двинуться обратно на корабль. Не исключено, что к этому времени капитан Косби уже отыскал мистера Экстельма… – При каждом слове, отчетливо ощущал Генри, поза мисс Лиззи становилась более напряженной. Ее рукам, похоже, недоставало только кочерги, чтобы как следует помешивать дрова в камине, а в землю она глядела с таким упорством, что Генри недоумевал, как на ровном месте еще не появилась дыра.

– Может быть, это не так уж важно… вы же знаете капитана…

– Прекрасно, Генри. – Голос Уитни долетел словно из тысячемильной дали. Поступай как считаешь нужным.

Генри уставился на Неда, с увлечением выпускающего стрелу за стрелой в мишень, на молодого мистера Ноля, проворно собиравшего их в колчан, а затем на мисс Джинкс, радостно восклицавшую:

– Следующая очередь моя. Я следующая!

Он еще плотнее уперся ногами в мягкую почву сада и не сдвинулся с места. Он подумал о доме, о том, как выглядели луга в родном Массачусетсе в безоблачный сентябрьский день, когда солнце опускалось так низко, что все: молодые деревца, кусты, даже травинки – начинало отбрасывать тень утроенной длины. Он вспомнил о стадах коров, спускавшихся по зеленому склону, о том, как пахли мухи и грязные лошадиные крупы, о пьянящих ароматах трав и о сухом отрывистом звуке, когда хвосты ударялись о теплые, влажные спины…

– …Если, как вы думаете, мистер Экстельм может еще задержаться… – снова попытал счастья Генри, – мне кажется, мы, я и Нед, слишком злоупотребили вашим временем… в конце концов, я могу забежать в контору к мистеру Клайву и узнать, не там ли мистер Экстельм… короче… вряд ли есть смысл обременять вас дольше моим присутствием…

Произнося эту тираду, Генри не отрываясь смотрел на мисс Лиззи. Он чувствовал себя вправе, поскольку все, включая и саму мисс Лиззи, с головой ушли каждый во что-то свое. Но в этот момент она топнула ножкой, вскочила, рывком потянулась за своей шляпкой и не раскрытой книжкой и устремилась ко входу в отель.

– Лизабет Экстельм! – услышал он голос Прю. – Что это вы задумали? Немедленно вернитесь и как положено попрощайтесь с Генри. В конце концов, сегодня он – ваш гость. Не говоря уж о том, что он взял на себя труд прийти сюда в эту жару. Надо быть благодарной, что находится кто-то, готовый оказать нам услугу, коль скоро ему доверили сообщить что-то важное вашему папе. Большинство ровесников Генри предпочитают просто слоняться по городу, а не исполнять исправно свои обязанности. В возрасте Генри у всех мальчишек только одно на уме.

Но мисс Лиззи не вняла призывам Прю; более того, даже не обернулась. Вместо этого она сделала нечто ужасное: разразилась слезами, вбежала внутрь и захлопнула за собой дверь. Генри знал, что скрип двери и клацканье дверных петель останутся в его памяти до последнего дня жизни.

– Девчонки? – удивленно протянул Поль.


«Мой дорогой дневник», вывела Юджиния и тотчас остановилась. Как объяснить, что она испытывает? Какие чувства бередят ее тело и душу? Какое озарение снизошло на ее сердце? Она еще раз всмотрелась в написанное. «Если ничего не посеешь, то и ничего не пожнешь», – напомнила она себе. И все-таки рука не поднималась продолжать записи.

«Мой дорогой древник…»

Он казался таким школьным времяпрепровождением, обращением к самой себе, записью текущих событий, как будто приемы, гости, обеды, анекдоты, одежда или увиденное в других местах было подлинной мерой отсчета в бесконечной жизни души.

Юджиния оглядела комнату. Заходящее солнце лениво вваливалось в номер сонным шагом портового города. С улицы смутно доносились голоса: правильный выговор пары европейцев, прогуливающихся по эспланаде, назойливые приставания следовавших за ними по пятам малолетних нищих… Дети напоминали Юджинии щенков: те тоже просыпались на рассвете, засыпали с закатом и проводили дни в поисках пищи и забав. У каждого дня был один и тот же распорядок: в жаркие полуденные часы эти оборванные дети валялись под скамейками, а когда наступали сумерки, барахтались в пыли или ныряли в воду, вечерами клянчили монеты и подбирали отбросы. Чем не восхитительный образ жизни, такой же свободный от бремени забот и ответственности, как разлетающаяся по городу пыль? «Мой дорогой дневник…»

Слова звучали призывом приниматься за дела. Вместо этого Юджиния еще раз окинула взглядом постель, незастеленную и еще хранившую очертания тела Джеймса, непроизвольно посетовала, что не может вернуть его обратно и презреть формальности вечернего выхода для обеда, торжественного туалета и светской беседы. Подумала о том, как прекрасно было бы свернуться калачиком у него под локтем, вдохнуть ободряющий запах пота, отсыревших простынь, душистого утреннего мыла, которым от него пахло. Ей было жаль, что она не может выбросить из памяти все воспоминания, кроме одного: как она засыпает, чувствуя его руки на своей груди, так тесно, так близко, что, кажется, меж ними не под силу проскользнуть даже капельке пота с их разгоряченных тел:


«Мой дорогой дневник!

Вот уже почти неделя, как мы живем в Порт-Саиде. Отель «Бельвиль» – очень приятное, самое приятное место, где мне доводилось останавливаться, хотя я и сознаю, что мой опыт не слишком богат».


«Нет, совсем не богат, – думала Юджиния. – Моя наивность по отношению к внешнему миру, вплоть до нынешнего времени, была просто поразительной. А что было бы, останься я навсегда в Филадельфии? Да я бы просто сгинула там, иначе не скажешь». Ее ужаснул мысленный образ себя самой, какой она обречена была сделаться там: респектабельной хозяйкой дома с целым выводком детей разного возраста. В одной руке ножницы для шитья, в другой – пенсне от неминуемой дальнозоркости, любимая скамья в церкви для семейных походов по утрам в воскресенье, чуть позже – ростбиф и йоркширский пудинг, женские литературные вечера раз в неделю, раздача рождественских индюшек неимущим раз в году. Вот и весь перечень разумных дел, какой только может привидеться перепуганной женщине.


«Порт-Саид – необыкновенное место. Не думаю, что смогу его описать, но все же постараюсь. Он вполне европеизирован; нет, пожалуй, не столь европеизирован, сколь офранцужен, а по этой причине отличается восхитительной терпимостью ко всем человеческим слабостям. Мне никогда не случалось бывать в столь «мировом» городе. Складывается впечатление, что все, что происходит в сложнейших отношениях между людьми, уже имело место здесь раньше и было молчаливо одобрено. (Кто-то – не помню кто – недавно сказал мне, что у Порт-Саида репутация самого порочного места на земле!)

Другая часть города, разумеется, арабская, я имею в виду кочевых арабов, пересекающих огромную пустыню и песчаные дюны Даны; эти люди так же дики, как блуждающий звездный свет. Если они когда-то и знали, что значит нести бремя человеческой ответственности и постоянно метаться между сомнением и угрызениями совести, то наверняка забыли. Как можем забыть и мы, живя здесь. И открывая в себе множество странных и чуждых ощущений…»


Юджиния сделала паузу и отложила перо; из гавани донесся гудок отходившего корабля. В корабельных сигналах было нечто властное, сродни советам умудренных китайским опытом женщин: слышать отзвуки собственной репутации льстило их тщеславию. Вот послышался сигнал буксира – во всяком случае, Юджинии показалось, что это буксир: у него был высокий, подобострастный тембр судна малого водоизмещения. Затем донесся третий зычный, уверенный в себе сигнал. Затем четвертый и пятый. Порт-Саид был полон пассажирских судов; они уподоблялись заботливым матерям, радевшим о том, чтобы их питомцы были первыми – в танцевальном классе, на конкурсе, на соревнованиях по плаванию, на костюмированных вечерах. Гудки и ответные свистки звучали вежливо, но лишь до определенного предела. Один корабль уступал другому дорогу из практических соображений, а вовсе не из учтивости.

Юджиния вернулась к мысли о дневнике, но момент, когда она была в силах раскрыть свое тайное существование, оказался утрачен. Корабли принесли с собой слишком много воспоминаний. В гостиничный номер как будто вселялась каждая монастырская келья, из которой ей не терпелось сбежать. Вот бабушкин дом в штате Мэн: крашеное крыльцо, выстроенная в безупречный ряд череда плетеных кресел, обращенных лицом к морю и день-деньской пустовавших; кустарник, постриженный правильным прямоугольником, неуклонные правила, касавшиеся принятия водных процедур, вечные напоминания о том, что после трех часов дня нельзя мочить волосы, иначе они не высохнут до обеда.

Затем ей вспомнилась ее «взрослая» спальня в доме мужа на Честнат-стрит и маленькие часы с маятником, временами шедшие с размеренностью метронома, а временами тикающие с сумасшедшей быстротой: громче, тише, скорее, медленнее – так же хаотично и испуганно, как бьется летучая мышь, застигнутая на чердаке. В такие минуты она ненавидела эти часы лютой ненавистью, не раз давала себе слово швырнуть их на пол, запустить ими в стену или выбросить в окно. В размеренный и четко продуманный распорядок дня они вносили ощутимую нотку неуверенности.


«…Как можно забыть – и с удивлением обнаружить, что мы в здешних условиях оказываемся способны на поступки, которые дома показались бы немыслимыми, лежащими за пределами возможного».

Юджиния перечитала исписанную страницу, заколебалась: не опасна ли такая откровенность? Потом сама себя успокоила: ведь этот дневник – частное дело; с какой же стати беспокоиться о выборе слов? Окунув перо в чернильницу, Юджиния вознамерилась написать о Джеймсе: о том, как чудесно быть вдвоем в постели в неурочный час, пребывать в полусне-полуяви, быть унесенной в неведомое царство сновидений – и все-таки чувствовать себя живущей – живущей бок о бок с другим.

Ее сладкие грезы прервал стук в дверь.

– Да, – отозвалась она, не меняя позы. – Войдите. – Юджиния не потрудилась расправить простыни на постели и завязать поясок пеньюара; для нее не существовало ничего, кроме картин, рисовавшихся ее воображению.

– Мэм… мэм… мэм, Джини, – начал Джордж, остановившись в дверном проеме и уставившись на жену – непричесанную, в распахнувшемся пеньюаре, на фоне незастеленной кровати. – Я… просто… заскочил узнать, как ты себя чувствуешь… знаешь, я начал беспокоиться… вся эта арабская кухня… и потом ты не выходишь из комнаты…

Слово «арабская» Джордж произносил по-своему: с долгим, отчетливым первым «а». Когда-то оно звучало легким укором филадельфийскому высокомерию, но, подобно тому, как однажды удавшаяся выходка при повторении перестает впечатлять, со временем стало казаться вымученным.

«Джордж – неисправимый сторонник общепринятого уклада», – сказала себе Юджиния. И поймала себя на том, что за несколько дней впервые вспомнила о муже и смотрит на него, как если бы он внезапно возник перед ней после долгого отсутствия.

– Похоже, тебя лихорадит, Джини… Может, пригласить доктора Дюплесси? Не хватало, чтобы моя маленькая женушка подхватила тропическую болезнь… Может быть, тебе лечь? – Джордж бросил взгляд на незастеленную постель и всплеснул пухлыми руками. Жест отдаленно походил на попытку помочь жене встать со стула. Кому-то другому эти руки могли показаться неумелыми, бессильными, эгоистичными, ленивыми, но Юджиния нашла самое точное определение: они напоминали высушенные на солнце дряблые жабьи лапки.

– …Дети говорят, ты легла сразу после завтрака. Должно быть, я уже ушел в контору Клайва… сам-то я не особенно склонен к этой дневной сиесте… наверное, во мне слишком глубоко сидит янки… ну, и весь этот шум с верфи как-то бодрит… никакого вам средневосточного «на той неделе», «в будущем году». Сказано – сделано…