Фильм закончился, я поднимаюсь с дивана и распахиваю окно. Духота невыносимая. Снаружи все немо и недвижно, как мой телефон.

Включаю компьютер, соединяюсь с Интернетом и проверяю почту.


Дорогая Габри,

Я достиг штата Керала[10], путешествую по красно-зеленой земле, следую пути танцоров катакали. Сбежал из Гоа, чтобы подвергнуть себя опасностям в настоящей Индии. Шлю поцелуи с кокосовых плантаций. Твой Эмилио.


Быстро пишу ответ.


Здесь лето, Эмилио. Все на море, каждый на своем спасательном круге. Люди удирают в другие места, как и ты. Прощай.

Только я останусь здесь, в своем бомбоубежище, с романом в глухом загоне. Измотана, так ничего не сделав, несчастна, сама не знаю почему. Иной раз провожу вечер в парке «Сканделла» с нашей обычной шайкой: кое-кто идет по жизни с «Кэмелом», приклеенным к губе, с зубами в никотиновых пятнах и вечно не может разобраться, чего же хочет, когда записывает диск, выигрывает премию года за короткометражку или прячется на островке в меланхолии. Другие на парковых холмах танцуют под модные мелодии, попивают коктейли; загар повествует о недавнем путешествии на Кубу или Балеары. Вчера твой друг Боб рассказал о последнем приключении с некой Сарой, что похвалялась парой огромных грудей. В конце ему пришлось водрузить на одну чашу весов груди Сары, а на другую — свои яйца. Яйца перевесили.

Я очень смеялась над этой историей.

Бертоли напивается каждый вечер и каждый вечер задирается ко всем подряд. Он получает тычки, но не смущается: говорит, что вопрос в количестве — если попытать счастья с двадцатью, одна в конце концов смилостивится и сделает минет. А один раз ночью я обнаружила его лежащим за кленом в парке с членом наружу, и он сказал, что слишком пьян и не может писать стоя. Боб притащил Бертоли и затолкал в машину. К счастью, они рядом и могут составить мне компанию в это гормональное время года. Нет, будь спокоен, со мной они не пытаются. Только спрашивают, железная я или каменная. Время от времени беспокоит спина, и я ужасно себя чувствую. Приезжай к нам. В твоем е-мейле нет ни намека на то, когда ты вернешься. Придурок.

Мне тебя не хватает.

Габри.

24

Затмение

Боб пригласил меня домой позавтракать. Здесь мы встретились с Бертоли и втроем решили пойти на море посмотреть затмение.

Боб уже год живет один, но в квартире все еще чувствуется присутствие Гайи; дверца холодильника оклеена ее милыми фотками и записками типа: «Вернусь к шести», «Поставь лазанью в микроволновку», все в таком духе.

Боб был с Гайей девять лет. Теперь на розовый кухонный шкафчик прилеплен листок с надписью: «Любовь: пламени на год, а пепла на сто лет». Спрашиваю, кто автор, и Боб, осторожно поставив на стол две чашечки с кофе, отвечает.

— Это ре… реплика Барта Ланкастера из «Оцелота».

Линолеум на кухне усыпан кошачьим кормом. Чуть погодя понимаю почему: на подставке для газет спит большая полосатая кошка.

Бертоли приканчивает последнюю каплю кофе.

— Ребята, следующее затмение будет через восемьдесят лет. Бог знает, где мы будем…

— Что бы там ни было, — говорит Боб из коридора, — одной жизни не… недостаточно.


Пока мы едем на белой «Панде» Боба, эти двое трепятся о баскетболе. Первый — болельщик «Виртуса», а второй — «Фортитуды». Не дожидаясь, когда фанаты вцепятся друг другу в волосы, прошу Боба притормозить у придорожного ресторанчика, чтобы зайти в туалет.

Возвращаюсь в машину и вижу, что Бертоли уже листает порнокомиксы «Ландо», которые он прикупил — три по цене одного. Мы проезжаем Форли, и он начинает нести чушь об англичанах.

— Какой высокомерный народ. Думают, будто лучше всех, высшая раса. Чертовы пуритане! Кроме современного футбола, индустриальной революции, пары литераторов и музыкантов что они создали? Об их кухне и сказать-то нечего: картошка, овсяная каша и жареная рыба. Тьфу!

— Почему ты так настроен против англичан? — спрашиваю я.

— Убогий повод, — встревает Боб. — Некая Мэри Джейн перестала ему зво… звонить.

Развалившийся на заднем сиденье Бертоли утыкается носом в комиксы.

Мне любопытно, но я не допытываюсь.


К знойным одиннадцати мы добираемся до пляжа «Морской Занзибар» в Равенне. Боб скидывает штаны и рубашку, вгоняет стул в песок и подставляет лицо солнцу. Следую его примеру. Бертоли, вернувшись с территории бара, втихую разглядывает из-под «Райбана» мои красный бикини, делая вид, что невозмутимо читает комиксы. Под расстегнутой солдатской рубашкой цвета хаки смутно угадывается дряблая грудь, заросшая рыжими завитками волос; из лимонно-желтых боксеров торчат молочно-белые ноги.

Час спустя купальщики массовым исходом несутся к морю. Это похоже на спектакль. Все как приклеенные сидят на песке и лежаках, лица обращены к небу в ожидании великого события: затмения.

Боб дает мне обрезок кинопленки, который призван спасти глаза от солнечных лучей. Бертоли поднимает взгляд от газеты, озирается с жалким видом, пожимает плечами и бурчит: «Подумаешь, затмение».

Идиотская реплика, но я фыркаю от смеха, уткнувшись лицом в купальное полотенце.


В пять пополудни начинается «счастливый час» скидок. Бармен «Занзибара» принимается, словно безумный, смешивать алкоголь и наполнять бокалы. На площадке девушки в купальниках и причудливых нарядах бойко дергаются под звуки бразильской музыки.

Через час веселье достигает пика. Мы участвуем в пестрой шумной оргии, люди тискают, щупают и обоняют друг друга. Девушки изображают стриптиз на столах, имитируют эротические игры, обнимая железные стойки, которые подпирают тент бара. Диджей Спранга переходит от «Парана» к «Мама Африка».

В атмосфере старого доброго прошлого, возврата к миру и любви, к «Белому острову» дышится легко и хорошо на сердце; люди как есть, со спутанными волосами, в парео, замызганнее которых не случалось видеть, по-дикарски предаются музыке.

Боб волочится за смуглянкой, которая не обращает на него ни малейшего внимания; не поймав ее, переходит к другой. Бертоли, сидя на стуле на краю площадки, дремлет с сигаретой в уголке рта, и пепел сыплется ему на грудь.

— Принял пяток колы с ромом, — объясняет Боб, подходя. Он хватает свободное сиденье и добавляет:

— Отдохну-ка я. Хватит с меня, полчасика можно и от… отдохнуть.

Веснушчатый незнакомец принимается тянуть меня за руку, собираясь завести на площадку. Я гляжу на Боба с мольбой, а он хохочет:

— Это настоящий дуб, Габри, иди. — Призывно: — Иди, займись ба… балетом.

Я оказываюсь в центре танца, и ко мне, сто лет не танцевавшей, тянутся руки. Вокруг одни слабоумные улыбки, запах пота и облака травки. Все здорово и хорошо. Мы танцуем. Словно во сне чувствую, как руки ложатся на бедра, оборачиваюсь и встречаю чей-то ясный взгляд. Улыбаясь, незнакомец увлекает меня к пляжу, между верениц закрытых зонтов…

25

Мануэль

Белокурому, словно немцу, Ди Пезаро, иногороднему студенту, не сумевшему в срок сдать экзамен, в ноябре исполнится двадцать шесть лет. Его зовут Мануэль и он увлечен кино. Кроненберг, Дино Ризи.

Мы знакомимся, сидя на лежаке в последнем ряду зонтиков, в десяти метрах от прибоя, глядя на спокойное, темное от тоски море. Он говорит о том, как свободно течет время, жестикулируя, словно артист кабаре, и у меня перед глазами стоит картинка собственной студенческой комнаты: компакт-кассеты с записью музыки и просмотренное порно на полу, узкая кровать, книжные полки из ДСП, десять квадратных метров без окна, в университетской зоне.

Мануэль изрекает нечто про веселое житье в какой-то квартире. И вот картинка расширяется: кухня шестидесятых годов, треснувшая раковина со стопкой немытых тарелок, сотейник, дно которого уделано паскудным соусом, банки с испорченным маринадом в холодильнике, огромные мешки для мусора рядом с дверью, большие листы с записанными телефонами Джулии, Луки, Ванни, Эттора, Мануэля и Сальватора, загаженный и разболтанный диван-кровать застелен платком Бассетти, пепельница завалена бычками, стены, которые последний раз красили лет тридцать назад, с развешанными старыми афишами «Бегущего по лезвию бритвы», «Парижа-Техаса» и «Сыграй это снова, Сэм».

Ди Пезаро предлагает сходить в бар и взять пива.

— Я подожду здесь. — Вижу, как он колеблется, словно ждет чего-то. Конечно же, денег. Кладу в руку пятьдесят тысяч лир, хорошо понимая, что никакой сдачи, когда он вернется, я не увижу.

Следующий час я провожу со студентом, который курит одну за другой мои сигареты, обходя молчанием разницу между нами, и не только в возрасте, под регги вдалеке и пару коктейлей.

Мануэль очень мил, но я опасаюсь худшего; поднимаюсь с извинениями, что замерзла и говорю, что пора идти. Он поднимается вместе со мной и начинает осыпать поцелуями шею, спину; я чувствую долгие прикосновения под верхом купальника.

— Ты такая горячая, у тебя температура?

Мой голос дрожит:

— Слишком долго была на солнце.

Мы целуемся. Отрываемся друг от друга. Мануэль смотрит на меня.

— Возвращайся в Болонью со мной!

— Ты на машине? — спрашиваю я, безуспешно пытаясь скрыть скептицизм.

— Нет, у меня скутер.

Зарываю ногу в песок, размышляя. Фоном доносится отрывок «Кула Шакер»[11], название которого я не помню. Повернувшись, смотрю в сторону бара.

— О’кей, я предупрежу друзей.


Резко открываю глаза: железный письменный стол, журналы и книги громоздятся на полу, один из углов занят штангой, кофеварка, пластиковый тазик, полный маек, постер Лары Крофт и одноместная кровать, на которой мы устроились вдвоем.

Который час?

Поднимаюсь и одеваюсь. Длинный прямоугольник стекла неустойчиво приставлен к стене и отражает меня из полутьмы помещения. В комнате тяжелый воздух: сильно пахнет потом и алкоголем, бутылка водки стоит в ногах кровати, рядом с пепельницей, забитой окурками. Вижу, как Мануэль просыпается от шума и ворочается; грубый зевок вырывается изо рта, пока он хлопает глазами; улавливаю, как фальшивит голос, хриплый со сна и от курения, когда парень спрашивает, не хочу ли я кофе.

— Спасибо.

— Не за что.

Хвастливо, точно подросток, Мануэль поднимается с кровати и бродит по комнате — голый, сексуальный — разыскивая кофеварку; кожа влажная, а жесты заторможены. Вот он — очередной мальчишка в пограничном состоянии, с сильной склонностью к нарциссизму. Сдувая пыль со случайной чашки, болтает байки о чем-то, что надо сделать или перенести, а мир, очевидно, виноват во всех его проблемах.

Не сдерживаю больше усмешки и смотрю на покрашенную в желтый цвет дверь комнаты, как на спасение. О’кей, Габри, пей кофе и иди: на старт, спринтер.


«Люблю!» — сказал он мне пару часов назад, изливаясь. А сейчас будто ничего и не было. Люблю… Это лишь слово, Габри, и ничего больше.

Мануэль передает чашечку кофе и извиняется за то, что закончился сахар, а после снова растягивается на кровати и улыбается оттуда. Боюсь, он не помнит, как меня зовут. Смешно, что я помню, как зовут его, но это не имеет значения. Мануэль говорит, что проведет остаток лета в Болонье, будет писать диссертацию, и мы могли бы прогуляться вместе пару раз. Мы больше не увидимся, но с его стороны мило промолчать об этом.

Я подхожу, чтобы поцеловаться перед уходом.

— Пока.

— Всего тебе хорошего.

— И тебе всего хорошего.

То самое «Всего хорошего», которым обмениваются только из соображений благопристойности.

Спускаюсь по лестнице большого жилого дома, в который уже никогда не приду. Ничто не сдерживает меня, нечего и вспомнить. Чувствую вину и не знаю причины. Секс — при чем тут любовь? Должна ли быть при чем? Или все ошибаются, придавая простому траху большую важность, чем чистке зубов?

Спускаюсь на последнюю ступеньку с горькой складкой у рта и таким уровнем адреналина, который сводит на нет ответ еще до того, как он появится.

26

Сын Фульвио

Наконец после летних каникул бар Арнальдо вновь открылся.

— Неужели не придется больше изменять бару? — восклицаю я, надеясь увидеть любимого бармена за стойкой, как обычно, разве что чуть более загорелым.

Чувствую, как по спине хлопает тяжелая рука, заставляя меня подпрыгнуть. У Арнальдо рубашка в огромные желто-красные квадраты, и он бледен, словно белоснежный фартук мясника. Бармен рассматривает меня, на лице — одна из знаменитых широченных улыбок, и рассказывает, что все время проводил, развалившись в шезлонге небольшого пансиона в Белларива, играя в рамс с парой симпатичных шестидесятилеток, попивая пиво и газировку. А моря совсем не видел. Но ему хватило воздуха, говорит Арнальдо.