– Я… – она нерешительно, словно пьяная, взмахивает рукой, – я покорялась его реминисценциям, нововведениям… и платила. Но думаю всё же, скорее я осталась у него в должниках.
(Уж наверное, он постарался – за её-то деньги…)
– И что же с театром?
– Ах да… Ну так вот. Однажды вечером он вернулся в гостиницу очень поздно, важный, взволнованный. Долго ходил взад-вперёд по комнате и наконец сообщил, что получил работу в пантомиме в «Патюрене». И я поняла, что нашей связи приходит конец… Тем более что, как только начались репетиции, он стал с воодушевлением рассказывать об одной рыжей англичанке, девушке из хорошей семьи, которая ушла из дома. «Она неотразима, – без конца твердил он. – Какая фигура! И грациозность движений, и чувство ритма – да у неё каждый жест полон благородства…» Его послушать, так лучше этой Иве Лестер и быть никого не могло. Я, Клодина, считала дни до премьеры, когда кончатся злосчастные репетиции, отбиравшие у меня Огюста на целый день… Он возвращался усталый, рассеянный, он… стал любить меня самым банальным образом, наспех, без фантазии…
За два дня до премьеры, которой я с таким нетерпением дожидалась, вдруг вбегает обезумевший Огюст: «Надевай шляпу, быстро. Пошли со мной». – «Куда?» – «В „Патюрен“». И рассказывает мне по дороге поразительную вещь: рыжую англичанку забрали назад родители, и она, не попрощавшись, отбыла, оставив труппу и директора в полной растерянности… Я всё не могла его понять, и он объяснил: «Будешь играть ты, напялим на тебя рыжий парик, за двое суток я успею тебе всё вдолбить, и дело сделано! Поняла теперь? На афише останется дочка лорда, и билеты не придётся возвращать». Клодина, если бы вы знали! Я совершенно обезумела!
– Почему вы не отказались?
Она в потрясении:
– Но так хотел он, Клодина! Он! И кроме того… как бы вам объяснить… как только я пришла… все меня начали благодарить, хотя я ещё ничего не сделала, подбадривать, водить туда-сюда по тёмной сцене, освещённой лишь тремя гипнотически яркими лампочками рампы… и потом он, Огюст, стал показывать мне движения, напевать мелодию, под которую мне нужно было выходить… Я почувствовала себя опустошённой, оторванной от себя самой, захваченной в плен людьми, которые оспаривали меня друг у друга… Что за беда – принадлежать себе так мало!
Первая репетиция – кошмар! Я еще ни на что не дала согласия, а со мной уже обращались как с неодушевлённым предметом. Автор кричал мне: «Мадемуазель, снимите шляпу! Зрители должны видеть лицо». «Подними юбку, – кричал Огюст. – Зрители должны видеть движение ног!..»
А Виллет Колли, игравшая Фавна, увидев меня, заорала: «И это замена рыжей? Худая как палка». Она, словно демон, скакала по сцене в одном купальнике, упоённо танцевала – короткие волосы падали ей на лицо. Она тоже подхватила меня, как дохлого зверя, как сломанную лиану… О нет! Мне совсем не трудно было исполнять эту роль, с самой первой репетиции! Виллет Колли, которая должна была в конце пантомимы утаскивать юную рабыню, так грубо швыряла меня на пол, потом с таким убедительным триумфом волокла через сцену и, наконец, душила таким искусно страстным поцелуем, что я готова была разрыдаться, невольно умоляя о пощаде, – а это от меня и требовалось!
Дружок мой ликовал. От радости он даже забыл меня подбодрить, похвалить, зато другие забрасывали восторженными отзывами. А он, склонив набок голову, курил, очень мило прищурив глаз, чтобы в него не попал дым, и не вынимая сигарету из рта…
Двое суток я горела в этой геенне. Во что я превратилась?.. В то, чем всегда были эти самые актёры: вечно гримасничают, болтают, кричат, называют друг друга последними словами…
– Да, а минуту спустя осыпают друг друга комплиментами сверх всякой меры… Знаю, видела я их репетиции… Они безумно расходуют себя, раз по пятнадцать повторяют каждый жест, пока он не станет отточенным, чистым, не приобретёт блеск совершенства… Странная смесь истеричной деятельности и полусонной медлительной флегмы, пустого тщеславия, глупости и благородного упорства… Они хохочут над идиотским каламбуром, рыдают над испорченным париком, обедают когда придётся, временами спят… Они то ленивы, чувствительны, несдержанны, надуты как индюки, то вдруг самоотверженны…
– Да, да, Клодина! Точно! Портрет, что вы набросали, карикатурен, но очень похож…
Она замолкает, подбирает под себя озябшие ножки и застывает в позе цыганки, покорной судьбе: глаза опущены, на плече коса… Быстрее – я дёргаю ослабшую нить замечательной истории:
– А дальше, Анни? Как прошла премьера?
– Премьера?..
Она старательно подыскивает слова, выгнув брови дутой:
– На премьере всё было так же, как на репетиции.
– А как же публика? Страх? Успех?
– Публики я не видела, – отвечает она просто. – В зале было темно. Свет рампы ослеплял меня. Я только слышала, чувствовала горячее дыхание, незримое движение чего-то живого в чёрном провале… Голова у меня раскалывалась от усталости, от грима стянуло кожу, английского грима – розовый, как поросёночек, белый и перванш… А парик, Клодина! Представьте себе на моих и без того густых волосах ещё кудрявую рыжую гриву – этакая рыжая Саломея в кудельках… Нужно же было походить на ту англичанку, разрекламированную на афишах как дочь лорда… Собратья по сцене завопили от восторга, когда меня увидели, – но они такие легковозбудимые, Клодина, их буквально всё приводит в восторг… Туника из белого крепдешина, котурны и корзина с розами в дрожащих руках – вот и всё…
– Ну и как, Анни?
– Я имела большой успех. Да, представьте себе. Двадцать один раз я выходила на сцену бок о бок с Огюстом – он играл молодого афинянина. Вот на кого надо было посмотреть, Клодина! Кроваво-красная туника, аккуратные коленки, по-женски изящные щиколотки, а завязка на шее! Мощной шее на нежных плечах!.. Мы являлись в театр, я гримировала лицо и руки, натягивала на голову свой мешок с мигренью и… всё шло прекрасно до главной сцены с Фавном, Виллет Колли. Эта сумасшедшая изощрялась каждый вечер, внося в наш дуэт элемент импровизации, и я заранее дрожала от ужаса. Один раз она обхватила меня за бёдра и унесла под мышкой, как свёрток, а моя туника и рыжий парик победно волочились за ней по сцене… В другой раз, безразлично и пылко целуя меня – из-за нашего знаменитого «поцелуя» и разгорелся скандал, – она неожиданно пощекотала меня по рёбрам. Рот у меня был закрыт её поцелуем, и я хрипло вскрикнула… Что было дальше, рассказывать нет смысла, пришлось опустить занавес!.. Я так плакала!
– Плакали? Отчего?
– Из-за Огюста: он уже ждал меня в кулисах и устроил такую сцену!..
– Ревновал, что ли?
– Ревновал?.. Нет! Просто ему не нравились «такие шутки». Он хотел показать остальным, что запросто разберётся со своей женщиной, так что громогласно пообещал «прочистить мне мозги». Знаете, что это такое?
– Догадываюсь.
– Но этим не кончилось. Виллет Колли – она как раз стояла по другую сторону кулисы и поправляла свои рога – вдруг бросилась на него, как пантера, обзывая «маленьким ублюдком».
– Ну и что особенного?
– Он ответил, и тогда на него набросились остальные гусыни…
– Ох, как здорово! А дальше?
– Дальше Виллет Колли хотела выцарапать ему глаза и вдобавок ударила головой в живот… Вы представляете себе, на голове-то острые рога!..
– Кровь пролилась?
– Нет, до этого не дошло благодаря вмешательству толстого Можи – он как раз оказался там…
– Совершенно случайно.
– …растащил их и сдерживал – как женщина на переднем плане в «Похищении Сабинянок», – сыпя успокоительными каламбурами…
– Молодец Можи!.. Кстати, Анни, в газетах про вас не писали?
– В газетах? Как же – подробно описывалось моё детство в аристократическом окружении, как непреодолимо влекло меня к театру, как я сбежала в Париж, как горевала моя семья – и при этом сохранялось интригующее инкогнито…
Анни воздевает к потолку смуглые ручки и утомлённо замолкает… Проводит языком по сложенным в жалобную гримаску губам с опущенными уголками. И я невольно снова задаю себе вопрос: может, она грезит наяву или придумывает… Да нет, не придумывает. С ней на самом деле случилось всё то, о чём она рассказала. Её память – словно извилистая дорожка с головокружительными крутыми подъёмами и спусками, как на американских горках, и вехи на этой дороге – обнажённые юные самцы, непристойные, всех оттенков… Я уверена: она действительно делала всё, о чём говорила и о чём умолчала; если хорошенько подумать, её жизнь – сама банальность: зверюшка обнаружила, что она женского пола, и с увлечением пользуется этим…
Анни всё молчит. Я тормошу её.
– Дальше, дальше, Анни!
– Что вы всё «дальше» да «дальше»! Как вы любопытны, Клодина! Дальше… пришёл конец представлениям, а с ним и моему любовному приключению…
– Он вас бросил-таки?
– Вот именно, Клодина. Сара забрала его с собой в турне, чтобы он играл при ней пажей в плавках.
– Вы о нём жалели?
– Не слишком. Под конец он стал меня бить.
– Ого!
Анни ёжится – видно, вспомнила о тумаках.
– Может, я не совсем верно выразилась – «стал бить»… Он был совсем мальчишкой, знаете. Мог пихнуть кулаком, вместо того чтобы легонько толкнуть плечом, и потом, это просто какая-то мания – лаская, щипаться, больно шлёпать, зло проказничать. Нет, я о нём не жалела. В конце концов, всё это.
Анни съезжает по перине пониже, на жёлтом атласе появляются её загорелые ножки, и я понимаю, что она поставила точку в нашей беседе… Я беру в руки свою лампу.
– В конце концов, всё это что, Анни?
Она колеблется, по-детски смущённо улыбается и договаривает:
– Всё это не стоит того, чтобы относиться к нему иначе, чем я. Такие, как вы, разохаются: «Ах, это любовь!..»– и накрутят ещё массу красивостей. За меня же думает тело. Оно умнее рассудка. И чувствует тоньше, полнее. Когда за меня думает плоть, то есть когда я… когда я…
– Поняла, поняла!..
– Ну так вот! Остальное во мне смолкает. В такие минуты душа у меня на поверхности кожи…
Такой я её и оставляю: сомкнутые руки опущены, лучистый взор обращён к неведомым мне видениям чистой наготы.
О прелестное тело, так легко покидающее душу! Теперь я одна и могу сравнить тебя с собой. Ни одну женщину я ещё так старательно не изучала, как вас, потому что инстинктивно презираю своих сестёр, подобных вам, и потому что у меня нет подруг. Рези?.. Но Рези я не изучала, я просто глядела на неё и желала… Впрочем, она не заслуживала ни большего, ни лучшего… Она тоже охотно и много говорила о сладострастии, она искала его или сознательно вызывала, а иногда бесцеремонно «откладывала на завтра», словно лакомство, которое ещё может полежать… Меня это в ней восхищало и отчасти отталкивало. Разве можно было ей объяснить, что я чувствую? Разве поймёт меня когда-нибудь Анни? Ведь я не ищу сладострастия, это оно меня находит, набрасывается на меня и сражает так решительно и уверенно, что потом меня охватывает дрожь… Или бродит возле меня медленными кругами, изматывая незримой близостью, против которой восстаёт во мне гордость… Вот в такие-то мгновения и появляется между мной и Рено враждебность, это уже не наша верная любовь, в ней нет ни нежности, ни милосердия, она крепко сжимает зубы и бросает мне вызов: «Я сильнее, тебе меня не одолеть…»
И кровь горячо ударяет мне в голову, потому что сквозь черноту ночи, сквозь заснеженные километры доносится до меня голос того единственного, кто имеет право сказать:
«Я тебя убью, если другой мужчина увидит, как в твоих глазах появляется упрёк как раз тогда, когда они должны быть полны благодарности!..»
Как я горжусь собой, думая об этом! Ведь мне удалось изменить его, отдалённого от меня таким расстоянием, взятого в плен холодом на вершине незнакомой горы, моего Рено, моего молодого мужа с седой головой… Хотя самой страшно признаться, сколько времени для этого потребовалось… Мы не достигли ещё того внешнего сходства, которое делает старых супругов дружеской парой, хотя я и переняла у Рено несколько его привычных, женственных жестов – так же отставляю мизинец, а он, в свою очередь, стал упрямо набычиваться и надуваться, покачивая головой, – совсем как я… Я просто получаю удовольствие от своего глубокого, бесповоротного проникновения в него. Что бы он теперь ни делал – жива я или нет, – я останусь в нём навсегда. Медленно, но надёжно, не без сопротивления и не без отступлений, он стал-таки моим, совсем моим.
Я сделала его менее весёлым, но более нежным и молчаливым. Взвешивая каждое движение, он вкушает свою Клодину с цыганской ленцой, ценя каждое чудесное мгновение, и с презрением отвергает то, что лучше, но вне его досягаемости. Теперь он реже улыбается, но улыбка его долго светится, не гаснет. Мы научились бок о бок, молча, без нетерпения и любопытства смотреть в будущее, наполненные боязливой меланхолией, которую можно было бы обозначить так: «прикосновение к счастью».
"Возвращение к себе" отзывы
Отзывы читателей о книге "Возвращение к себе". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Возвращение к себе" друзьям в соцсетях.