– Если верить проспектам, там «самые шикарные интерьеры в Европе»! Ну да ладно, продолжайте: итак, юный шофёр…

– Его вышвырнули на улицу за то, что он перевернул машину на горной дороге, хорошо хоть в пропасть не свалился вместе с пассажирами. Так поверите ли – он плакал! Ну я и забрала его с собой на две недели, пока он не подыщет другое место…

– Ну и как?

– Хорошо, – кратко ответила Анни. – Правда, меры не знал. Знаете, Клодина, часто твердят о падении нравов, о том, что люди совесть потеряли, и всё в этом духе. Да я просто не видела никого честнее этого мальчика! Щепетилен он был до смешного… Как-то раз возвращается к ужину и приносит мне луидор!

– Луидор? Он что, нашёл его?

– Нет, не нашёл… Его наняла одна «благородная» дама с почасовой оплатой без машины… и он принёс свою монетку «в общую кассу», как он выразился.

– Не надо, а то я сейчас заплачу. И как звали нашего героя, Анни?

– Антельм. А фамилия… о Господи…

Она взмахивает кистью с растопыренными пальцами – жест то ли забывчивости, то ли безразличия.

– …Ну совсем нет памяти на фамилии, ужас какой-то!.. В общем, прелестное юное создание, из парижских мальчишек… Так смешно выговаривал «книгэ», «пианинэ», и ещё любил давать странные, новые, неприличные названия разным вещам и жестам, которые обычно вообще стараются никак не называть – во всяком случае, вслух… А он по своей наивности называл, и, поверьте, грубые слова в его устах звучали очень мило… особенно одно, он повторял его к месту и не к месту, с таким приблизительно смыслом: «На меня не рассчитывайте». О Господи! До чего глупо! Не могу вспомнить!

– И не надо, Анни!

– Впрочем, какая разница? Однажды, в такой вот день… в саду… какая стояла тишина! Мимозы ещё не зацвели, зелёные апельсины, колючая юкка, а между двумя сиреневыми валунами морской заливчик… он искупался и обсыхал без халата на песчаном пляже… как сейчас вижу его розовую кожу в тени сосны…

Я улыбнулась, посмотрев на свои руки – в этот час тень серебристой сосны ложилась на них синеватой причудливой сеткой…

– Знаете, как приятна на вид и на ощупь юная, белая, никогда не грубеющая кожа…

– Нет, не знаю, – ответила я резче, чем хотела. Анни обвила меня рукой за талию. И продолжала ласково и растроганно, не ощутив моей резкости:

– Вы не знаете…

Потом взгляд её вынырнул из дымки чувственного миража, тон снова стал чистым и дружеским:

– В таком случае, Клодина, да убережёт вас судьба от искушения!

– Какого искушения? – спросила я с агрессивной прямотой.

– Юной плотью, – шепнула она загадочно. Я пожала плечами:

– Не убивайтесь так, Анни! Для меня искушений не существует. У меня всё есть.

– Нет, у вас не всё есть.

Анни кончиком ивового прутика исследует подземные ходы медведки и, кажется, совершенно погрузилась в это занятие. На самом деле она не поднимает головы, потому что боится растерять свою храбрость и не договорить. Тоже мне страус! Значит, достаточно ей прикрыть лицо ладонью, как она может, задрав юбки, бесстыдно оголить свои мысли или своё миниатюрное разгорячённое загорелое тело?.. Я засмеялась и понесла чепуху, специально чтобы её ободрить:

– «У меня всё есть. У вас не всё есть. У него, у неё что-то есть. Конь моего кузена красивее, чем нож тёти. Птица склевала ручку военного…» Учебник Оллендорфа! Ваша очередь, Анни!

Она отвечает не сразу, всё так же склонившись над землёй. Теперь мне виден лишь её нос, прекрасные коровьи ресницы и жалобно опущенные уголки рта – она всегда готова расплакаться.

– Слушайте, Клодина… Я знаю, вы меня любите… Но с того вечера, когда я решилась вам всё рассказать, вы больше не придаёте особого значения ни мне самой, ни участи, которую я избрала… Разумеется, мне достался лишь крохотный кусочек счастья, но я бы хотела… я хочу, чтобы вы согласились: каждому из нас, и вам тоже, удаётся захватить лишь краешек счастья. Вы несёте свой с гордостью, с чувством молчаливого превосходства, мне кажется, я слышу ваши мысли: «Моё счастье, или моя тоска, или моё вожделение – в общем, моя любовь – лучше, чем у других, они совсем не такие… Даже в дурном всё, что принадлежит мне, – лучше». Простите, я, разумеется, упрощаю, но это для быстроты изложения. Так думаете вы. Тогда и я стала размышлять – у меня много времени для размышлений – и пришла к выводу, что нет!.. Вы просто пребываете в неведении, хотя, может быть, и ощущаете недостаток того, чего у вас нет. Любовь – это не только страстная дочерняя привязанность, какую вы испытываете к Рено, не только добровольная зависимость, в которой вы пребываете, и не степенная нежность Рено по отношению к вам: год от года она всё благороднее, всё совершеннее – я лишь повторила ваши собственные слова! – остановила она мой протестующий порыв. – Обо всём вы подумали, – голос Анни дрожит от сознания собственной отваги, – забыли только, что рядом с вашей любовью могут существовать другие, ненароком коснуться её или даже толкнуть плечом: «А ну, подвинься, здесь наше место». Всё это я называю «любовью» просто потому, что нет другого слова, Клодина… Что, если в один прекрасный день вашей любовью станет такой малыш, как мой: юный полубог, пылкий, в сверкании молодости, с грубыми руками и узким лбом – как мне нравился его лоб! – под кудрявой шевелюрой?.. От такого не дождёшься утончённой нежности! Он бросается на вас без всяких церемоний, он гордится лишь своей кожей, мышцами, своей циничной мощью, и нет от него покоя, пока он не уснёт, упрямо сдвинув брови и крепко сжав кулаки. Лишь тогда у вас появляется немного времени, чтобы полюбоваться им, чтобы его подождать.

Без сомнения, позавчера я была не в лучшей форме. Ох уж эта Анни!.. Какая неуверенность овладела мной, чего мне не хватало, чтобы осадить её, даже поколотить при необходимости, вместо этого я вдруг глупо захихикала над очередным кошачьим кульбитом. Надо было… до чего я противна сама себе! Да за её слова следовало… Стареешь, Клодина! Но почему же в самом деле моё лучшее «я» не со мной?.. Ох, Анни! Помнится, она хвасталась, что умеет «думать». Я уже готова поверить ей.


От «моего лучшего "я"» пришло сегодня странное письмо. Я догадываюсь, что предыдущую ночь он провёл в мечтах обо мне, и в этом нет ничего хорошего. Меня охватывает беспокойство, когда его сны переходят вот так в дневные мечтания, словно ночь тянет за собой запоздалый туманный шлейф. Мне и отсюда видно, как его тревожный сон прерывается вздохами, бесконечным конвульсивным подёргиванием правой руки, виттовой пляской утомлённого писателя…

А снилось моему любимому, что я ему изменяю! Он стыдится рассказывать мне об этом, стыдится того, что ему такое может сниться, но с лёгкостью, словно какая-нибудь влюблённая модистка, путает случайные сновидения с предчувствиями.


«Понимаешь, Клодина, меня убивает мысль, что я старик…» Любимый мотив, он умиляет меня, но и смешит… «Успокой меня, детка. Ты так честна, что я всегда тебе верю, ведь если бы ты мне изменила, ты бы сказала мне об этом, правда? Для меня страшнее самой страшной жестокости, если ты думаешь так: „Я изменяю ему, но признаться не решаюсь – не хочу делать больно“. Ты согласна со мной? Если тебе кто-то понадобится, лучше подойди и скажи: "Дай мне его». И я тебе его дам, даже если потом убью несколько раз подряд…»


Бедный мой Рено! Наверное, когда он писал, страшная картина всё ещё стояла у него перед глазами, он был подавлен и мучился от тоски в своей палате с переливающимися стенами… Только бы мне удалось передать в ответе то, чем я хотела бы его наполнить, я напишу ответ весёлыми оранжевыми чернилами, буду выводить строчки горящей соломинкой или пылающей розово-чёрной головешкой на бумаге тёплого бархата, похожей на мою кожу… Разве можно писать любовные письма? Их нужно рисовать, раскрашивать, выкрикивать… И пусть прочтёт с выражением!

О Марселе я ему, разумеется, писать не стала. Момент не самый подходящий. Уберём с его пути мелкие камешки: только бы не споткнулся на пути выздоровления!


Анни – как любезно с её стороны – готовит Марселю спальню рядом с моей туалетной комнатой. Спальня наверняка понравится моему пасынку: англоман Ален Самзен (Анни называет его не иначе как «мой бывший муж») украсил все комнаты верхнего этажа мебелью кричащего ярко-красного и серебристого лимонного дерева, в изобилии поставляемой на континент Уорингом и Джилоу. Но здесь по крайней мере меня это не раздражает: мои комнаты в зелено-серой и синей, как форель, гамме выплёскиваются за окно в переливающийся всеми цветами радуги сумрак, спускающийся к вечеру на кольцо невысоких гор.

Марсель будет прятать на ночь свою кукольную красоту – надеюсь, недолго – под розово-серый полог, а пудриться ему предстоит – о Бердслей! – перед трюмо на ножках газели, украшенным гирляндами… Я так и не примирилась с тем, что нам угрожает приезд Марселя:

– Ну скажите, Анни, разве не лучше нам было вдвоём: нежились себе спокойно на солнышке, болтая о любви, о путешествиях, собирали еловые шишки или прогуливались по дорожке, как сегодня?.. Взгляните-ка на эту жёлтую тропинку: как она изгибается, ныряя под деревья, точь-в-точь уж, что торопится спрятаться в прохладную тень…

Анни, глядя на мирный пейзаж, улыбается с таким безразличием, с каким улыбаются случайным знакомым. Вероятно, ей кажется, что в этой картине не хватает мужчин…

– Вас не смущает необъяснимое желание Марселя явиться сюда, Анни?

Она, пересилив себя, мило улыбается и нехотя качает головой: «Нет». Её широкополая шляпа – мы снова вытащили по случаю наступления призрачного бабьего лета свои подрумянившиеся, как хлебцы, колокола из манильской соломки – взмахивает крыльями по обе стороны от низкого пучка, и Анни становится похожа на собственную бабушку, какой та, вероятно, была году этак в тысяча восемьсот сороковом…

Беззащитный и неразборчивый Тоби-Пёс бежит впереди нас и ловит то кролика, то синицу, то крота, то сверчка. Его широкий, с волнистыми краями язык выглядит на блестящей чёрной шкурке розовым, как цветок вереска, украшением. Вернулась жара, мы шагаем, не зная сами, куда заведут нас ноги, и потому Тоби-Пёс, чёрный, без ошейника, носится, как бездомный цыган. Погода дивная, но каждое дуновение ветерка в листьях, порыжевших и высохших, безжизненных и ломких, ясно говорит о том, что лето прошло…

– Что нам с ним делать, Анни?

– С кем?

– С Марселем, конечно!

Она спокойно разводит руками, ещё больше выгибает брови:

– Да ничего особенного, дорогая! До чего же вы всё-таки странная! Вы беспокоитесь из-за приезда пасынка, словно он вам страшно неприятен – или приятен!

– А-а… хорошо, но… Анни, вы меня возмущаете! Как же так! Я отыскала чудесный уголок, где могу сколько угодно тосковать по Рено, где обнаружила бесценное сокровище: самую молчаливую на свете подругу, маленького квадратного бульдога с детской душой, властную изысканную серую кошку, как вдруг – трах-тарарах! – сюда врывается какой-то пасынок – ах, мы такие нежные, сморкаемся в шёлковый платочек!.. Вообще это вы виноваты!

– Я?

– Вот именно. Надо было ответить ему: «Боже мой… в моём доме совсем нет комнат для гостей… мигрени вынудили меня удалиться от общества», – и всё было бы в порядке.

– Марсель тут же написал бы вашему мужу!

– Вовсе не обязательно. Зайдём на минутку в «Край света»? Так пить хочется.

«Край света», очень удачное название для подобного заведения, – печальный трактир, зажатый между двух утёсов в полтораста футов каждый. С вершины скал тянется тонкий прямой водопад – белая, едва подрагивающая, почти неподвижная нить, которая разбивается в пузырящуюся пену и обрушивается в гладкую струящуюся лагуну. Трактирщица, вечно простуженная уродина, так и живет всё время в ледяном полумраке. Летом у подножия водопада устанавливают деревянные скамьи, клиенты могут выпить тут пива или лимонада. Когда, увидев впервые белую, как иней, струю водопада, я задрала голову и не смогла удержаться от возгласа: «До чего красиво!», хозяйка поправила меня:

– А главное, удобно.

– Да?

– Мадам и представить себе не может, до чего холодным бывает пиво, если держать его в самом низу водопада. Наш трактир этим и славится.

Приехал, приехал! Старый мерин Полисон втащил в поместье кожаный чемодан, ворота неприветливо заскрежетали, Тоби-Пёс залаял, святая Перонелла Стилит заняла безопасное место на солнечных часах, а Анни – я сама видела, собственными глазами – аж побежала навстречу. Мне захотелось куда-нибудь исчезнуть: всё так и закрутилось в доме.

А между тем Марсель, которого я доставила с вокзала, имел весьма жалкий вид! Опустошённый, бледный, со впалыми щеками, огромными беспокойными глазищами, он бросился ко мне с таким расстроенным видом: «Бедняжка вы моя!» – что я невольно задрожала, немедленно подумав о Рено и о себе… К счастью, безумная словоохотливость пасынка меня очень быстро успокоила: