Лицо Марко становится похожим… впрочем, не становится, ведь Гильермо не знает, на кого он похож. Потому что он не видел постриженного в кружок ангела, стоявшего похмельным утром (тысячу лет назад) у них между кроватями. Вообще никогда не видел ангелов.
Какие там ангелы — он очень давно и людей-то не видел. Он безумно сух изнутри, и может лишь изумленно повернуть голову — болящую, все сильнее и тошнотворней болящую от затылка и волнами до лба — чтобы посмотреть на их руки, соединенные железом, на собственную ледяную руку, которую Марко берет в свою — и сжимает изо всех сил. Так за всю Гильермову жизнь его держал за руку только Винченцо на больничной койке, Винченцо — с любовью, уже дозволенной умирающему, уже не подозрительной для того, кто отправляется в очень далекое плавание. С абсолютным приятием, которому уже нечего дать, кроме себя самое — и ничего не нужно брать: «Не смотри так… Брат. Не реви. Ну, умру и умру. Но мы ведь… там… продолжим».
— Нет веры? — Марко улыбается одними глазами — на губы не хватает сил. Он ничем не похож на Винченцо, он спортивный парень, а лучший — единственный — друг Дюпона был хлюпик и очкарик, и глаза у него не серые, а ореховые, но он вылитый Винченцо, потому что только Винченцо может смотреть так. — Тогда… это ничего. Это не страшно. Гильермо! Тогда я буду верить за нас обоих. У меня хватит веры на двоих.
Бенуа Дюпон, ты умел молиться, помнишь, как ты находил этот красный огонек в любой церкви, и что начиналось потом — ты помнишь? — как вы с Ним любили друг друга, какие ты писал Ему стихи: «Будь со мною — ближе, чем сам я могу с собою, делай со мной, что хочешь, стремителен, недвижим. Дай мне еще увидеть, как свет невечерний двоится в зеркале трассы, влеки меня, побежим. Это любовь без примеси, тело, ждущее пальцев — против стыда и страха довольно Тебя одного… Делай, делай, не медли, лишь не давай мне слышать невыносимой вести молчания Твоего». Когда же ты успел привыкнуть к вести, бывшей для тебя невыносимой, когда тебя перестал ужасать холод твоего ложа, которое ты прежде делил с Ним? Ведь ты правда любил Его — как Мадлен, как маму, как Лабра, как Винченцо, как жидкий огонь, именуемый тобою Орденом, только больше — и чего стоит вся болтовня об изменившемся восприятии и кризисе среднего возраста, если для тебя сейчас есть одно послание: «Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою».[35]
Бенуа Дюпон оседает на коленях, так что рука натягивается от плечевого сустава до состояния железа или перетянутой струны, локоть немеет ото льда.
Бенуа Дюпон, паломник и никто, смотрит на свою руку — свою еще живую руку, которой он прикасался к Телу Христову — и с трудом, как больной на ложе, начинает говорить. Ему надо говорить очень, очень долго. За все десять лет, а лучше за тридцать восемь, плюс одна черная ночь в гостинице «Юность». И в конце концов — о самом важном, самое важное всегда приходит под конец. Ты слушаешь, Господи? Сейчас будет самое важное.
— Согрешил в том… что… расхотел Тебя, Господи.
— Зато Он тебя хочет, — голос Марко приходит шелестом, как через слой ваты — слой ваты, которым набила щели, выходящие наружу, женщина fatalitй. Да какая она женщина. Она не женщина. Она — древний змей.
Подавись своей ватой, сука.
— Он тебя очень хочет… даже сильнее, чем я, — по голосу Марко слышно, что он наконец улыбается. Улыбается, потому что говорит о чем-то чистом — таком чистом, что чище и нет на свете.
Тебе больно, Гильермо-Бенедетто?
Очень больно.
Это хорошо. Значит, ты наконец в самом деле здесь. Неужели нужно было идти так долго, зайти так далеко, чтобы наконец — и ответ такой простой, что Гильермо его может дать не раздумывая: конечно, нужно. Иначе ведь никак.
Потом он просто стоит на коленях, уткнувшись лбом в трубу. После любви всегда наступает благое бессилие и тишина. Рядом с их скованными руками, с рукою Марко, которая чертит холодным от оттока крови пальцем что-то у него на лбу — крестик — еще крестик — что тут еще скажешь — ничего больше не надо. Гильермо не надо даже видеть его, чтобы знать, как он смотрит, и это после всего, что было сейчас изложено, после вскрытия огромного гнойника. Господи, если Ты смотришь на меня так же — а ведь Ты, наверное, смотришь еще более так — тогда я могу быть спасен. Тогда я спасен.
Не нужно ему и зеркала, чтобы знать — лицо его отца, которое он носил столько лет, сейчас окончательно становится лицом его матери. Марко может и не узнать своего брата, когда тот поднимет голову. Он наконец отрывается от трубы — и встречает взгляд совершенного узнавания. Он хочет сказать что-то хорошее — может быть, просто спасибо — отлично зная, что говорить не обязательно, но что Марко будет рад услышать его голос…
И именно в этот миг в их домовую церковь происходит вторжение снаружи, из совершенно забытого ими внешнего мира: звук, так страстно ожидаемый — которого так боялись — еще неизвестно, что означающий — звук голосов, шум за железной дверью.
Марко и Гильермо замерли, синхронно разворачиваясь — оба страшно напряженные, целиком уходящие во взгляд.
Губы Марко шевелятся.
Все умные молитвы, все идеи о том, что бы такое сказать пришедшим, оставили Гильермо разом. Он владеет только тем, чем владеет, но этого достаточно — заслугами Ордена этого достаточно, заслугами Марко достаточно, и достаточно будет, если они вместе просто…
— Salve Regina, mater misericordiae!..
— Vita, dulcedo et spes nostra, salve, — эхом отзывается Марко, пальцы их переплетаются — жест детей или влюбленных — ни один из них этого не замечает, замок рук сжимается еще крепче.
Ключ. В двери скрежещет ключ. Они пришли. За нами пришли. Ну и пускай.
— Ad te clamamus, exules filii Hevae. Ad te suspiramus, gementes et flentes in hac lacrimarum valle…[36]
Ах, как красиво некогда пел Salve Гильермо, мог и на простую мелодию, и на сложную — грегорианскую, из доминиканского обряда; как, руководя братским хором, прерывал порой пение, руками и всем собою нетерпеливо поправляя молодых: нет, брат, legato, legato, что ж вы по слогам поете, это Богородичный антифон, а не детская считалка…
Но все это прошло, в ритме сердца легче, Дева моя, надежда мира — к тебе взываем, advocata nostra, милосердные очи твои на нас обрати…
С шумным открытием двери — Гильермо должен смотреть туда, но смотрит на своего брата, стискивая его руку…
Приходит нечто совершенно неожиданное, чего он настолько не ожидал, что даже не сразу понимает, что это такое.
Двое спускаются тяжело, волоча свою ношу; это Главный и полицейский вместе с ним — а третий, собственно, сама их тяжелая ноша, прогибающаяся между ними кривым мостиком — это человеческое тело. Голубая рубашка, светло блеснувшая голова.
Без особой осторожности они отпускают руки, тело падает, как мешок мусора — и коленопреклоненный Марко неожиданно начинает биться, натягивает цепь, едва не ломая рывком запястье Гильермо.
— Сволочи!! Николай?! Николай!
Мутные лица поворачиваются в их сторону лишь на миг; короткий обмен репликами — третье действующее лицо, военный с протезом, криво и медленно сходя по ступенькам, сверху вниз что-то кричит, и все трое с поспешностью оставляют подвал, дверь с хряском захлопывается, и Марко со стоном откидывается назад, приложившись спиной о трубу.
— Какие гады!! Какие…
Его старший — священник, и уже по-настоящему старший стараниями того же Марко — перехватывает его посиневшее запястье.
— Стой! Ты не понял, что это значит?…
— Что нам точно конец, — Марко часто дышит приоткрытым ртом.
— Нет. Что он не взаправду…
— Не взаправду предатель?…
— Да. Но наш час теперь и верно, я думаю, близко. Поэтому давай не терять времени. Читаем молитвы по усопшему. Ведь он был — мы доподлинно знаем — усопший Николай — католик.
Тело в синей рубашке лежит у стены, согнутой спиной к братьям: так замерзший пес сворачивается калачиком. Рядом с Чебурашкой, чьи глаза — такие же, как у медвежонка Рикики, только еще грустнее, потому что у него куда больше причин грустить. Он не поедет в Италию, накрылась поездка, визу не дают.
Бог его знает — этого человека — что он там думал: как Иуда у Марка, уже предавая Господа солдатам, говорил, быть может, в своих мыслях — «Ему нужна защита от римлян, они ничего Ему не сделают» — пока рот его доносил людям первосвященника: «Кого я поцелую, тот и есть. Возьмите Его и ведите осторожно»[37], этим «осторожно» выдавая последнюю заботу, попытку обмануть самого себя…
Или правда верил, что от них хотят невинного разговора, желая оправдаться в своей непричастности, желая выгородить и себя, и тетку заодно — ах, сестра Анна, ах, Виктория, маленькая старушка и несокрушимый Божий солдат, будете ли вы и теперь сражаться за Николая так, как сражаетесь за всех своих?
Как бы то ни было, ясно одно — Николай в самом деле дожидался их на улице, и в самом деле почуял неладное, нет, скорее почуял неладное по дороге — и вернулся, желая выяснить, все ли хотя бы относительно в порядке с людьми, с которыми он сидел за одним столом и преломлял хлеб…
Преломлял тетушкин капустный пирог…
А значит, вечный покой даруй ему, Господи.
И свет вечный да светит ему.
Да покоится в мире.
Что еще для него можно сделать? Angelus. 50-й псалом. «Ныне отпущаеши». «Из глубины». Ну и будет жив Гильермо — будет месса. Не будет жив Гильермо — придется попросить за него уже лично. Почему же не страшно так, Господи — или это и называется быть готовым к смерти? Ведь теперь уже есть один труп. Что ж им еще остается? Даже Гильермо, никогда не думавший о подобных вещах и детективов про комиссара Жюля Мегрэ, так любимых матушкой и дедом, в детстве не читавший, понимает — похоже, людям, изначально не собиравшимся их убивать, теперь не остается почти ничего другого.
А что остается нам с Марко? Все важное уже сделано. Теперь только ждать.
Он разворачивает соция — своего лучшего друга — брата — да кто он ему теперь? Он ему теперь — и не подберешь кто. Он ему теперь ему ближе, чем кожа к коже — он принят под кожу. Гильермо разворачивает Марко к себе, берет его раненую руку — да, больно, но так лучше, чем если она будет свисать, потерпи — и укладывает ее на колено. Недолго ведь осталось. Потерпи, и поспи лучше.
«Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?»
— Вот и Экклезиаст… говорил.
— Ну что, Розарий — и спать? Будет, что будет.
— Как ты скажешь, — шепчет Марко, устраивая голову — так вертится щенок большой собаки, ища самое удобное положение на подстилке. Дедовский пес по кличке Гамен — потому что с улицы подобранный — с явной примесью крови датского дога, зверь, несмотря на обильную кормежку, до конца своей жизни походивший на лошадиный скелет, имел свойство по молодости будить весь флигель, когда в коридоре принимался вертеться среди ночи, промахиваясь мимо подстилки, стуча костьми о пол…
Если бы не такой холодный пол. Но это, в любом случае, ненадолго.
Жжение всей поверхности кожи, и боль в запястье, проникающая уже до плеча — все это ненадолго, а значит, мы дождемся конца непременно. Марко вот тоже что-то крепко беспокоит.
— Что не так? Отодвинуться или?…
— Ай, твердо там. Мне в ногу впивается. Слушай, ты можешь…
— Что?
— В кармане… нет, в другом… Монета. Врезалась.
Рука Гильермо нащупывает у его бедра и извлекает на свет вместе с пригоршней бумажек, театральных и спортивных билетов, серебряный рубль с князем Юрием Долгоруким. Он уже успел совершенно забыть, откуда эта монета взялась.
— Это что за серебряник?
— Это? Ну… скорее ассарий.
— За который мы оба продаемся?
— Который ты подарил. Твердый, как… зараза. И еще, слушай…
— Что? — Гильермо смеется — ему ужасно смешно от самого факта, что он может смеяться здесь и сейчас. Непредставимо, верно? Непредставимо, что ты стал свободным именно тогда, когда лишился даже распоследней свободы передвижения?
— Мне надо в туалет.
Марко смущенно двигает бровями. Красных пятен на щеках нет как нет. Прошло время красных пятен.
— После генеральной исповеди, — Гильермо с трудом меняет позу, старается развернуться, не потревожив брата, — после генеральной исповеди тебе еще меня стесняться?
— Да я не стесняюсь… Прах ты, человек, и все такое. Просто… Ты расстегни и отвернись, ладно?
— Да отвернусь я, тоже мне девица. Думаешь, я никогда не видел, как люди мочатся? Вряд ли что-нибудь новое узнаю о мужской физиологии. Ну-ка, вот так… вот… так. Отлично.
— Спасибо, мамочка!..
Марко хохочет — в голос хохочет, так что слезы выступают, потому что он живой, и сам дурацкий процесс облегчения мочевого пузыря — только лишнее подтверждение тому, что он живой, ничего смешнее получиться не могло, и когда Гильермо уже заботливо застегивает ему ширинку, не может перестать трястись от смеха, смех легко перетекает в боль, сотрясается раненая рука.
"За две монетки" отзывы
Отзывы читателей о книге "За две монетки". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "За две монетки" друзьям в соцсетях.