А потом выяснилось, что Мадлен и правда никогда не ябедничает. Даже когда очкарик Эмиль, поливая сад, по ошибке окатил ее как-то из шланга, не разобравшись сразу, что идет она, а не кто-то из товарищей, и Мадлен прокашляла потом целый день, страшно прокашляла, до красных пятен на щеках, под собачьи умоляющие взгляды своего рыцарства… И еще у нее открылось неоспоримое, громадное достоинство — она умела придумывать игры.
На флейте она играла скверно, знала всего несколько мелодий — Господь наградил ее не музыкальным слухом, но хорошей тулузской школой, где детей обучали музыке именно с помощью блок-флейты. Однако именно Мадлен показала другу, как правильно дуть, чтобы извлечь из деревянной косточки мелодичный звук взамен свиста и сипения, и честно поразилась взамен зависти, когда мальчик, едва взяв дудочку в руки, тут же подобрал на ней старенькую колыбельную — первую свою музыку в жизни… У вас есть слух, Гийом. У вас большой талант, по-королевски великодушно сказала она, когда тот, изумленный своим искусством не меньше прочих, отнял ото рта деревянную тросточку с легким привкусом ее губ…
Наверное, из-за этой музыки, из-за старой извечной колыбельной, мелодии темно-печальной, и думал он сейчас о ней, о девочке, умершей двадцать четыре года назад, на нынешний момент проведшей среди мертвых почти вдвое больше лет, чем ей досталось среди живых. О большеротой королеве крохотного королевства, единственной женщине кроме Пресвятой Девы, перед которой он вставал на колени. Где ты, Мадлен? Все еще в Чистилище — или уже свободна? Кто ты на самом деле, Мадлен, кроме той, которую я видел в тебе, прекрасной и грозной, как готовое к битве воинство, кто ты, больной ребенок, дурно игравший на флейте и прекрасно игравший королев, почему в нашей любви так мало жалости и так много страха, почему жалость приходит в нее, когда уже слишком поздно…
— Au clair de la lune, — Au clair de la lune, Mon ami Pierrot, Prête-moi ta plume Pour écrire un mot… Ma chandelle est morte, Je n'ai plus de feu, Ouvre-moi ta porte, pour l'amour de Dieu…
Когда уже слишком поздно, quand ma chandelle est morte, je n'ai pas plus feu… А может быть, еще не слишком поздно, еще есть время — час, полчаса, не узнать, сколько именно — но оно еще есть, пока он покоит на своей груди любящего его человека, крепко прижимает к себе его голову рукой, сведенной усталостью, живого, теплого и тихо мычащего от засыпающей боли, пока они оба еще живы.
— Пьеро молвит: нету
У меня пера.
В лампе нету света,
Спать давно пора.
Ты пойди к соседке,
Попроси огня,
Я уже в кровати,
Не буди меня…
Когда те, кто спорил об их дальнейшей судьбе -
(Бежать уже некуда. Только мочить.
Мочить? Ты свихнулся, отморозок? На это я не пойду.
А куда пойдешь? Куда пойдешь, Старлей? На своей деревянной ноге? До ближайшего отделения?
Он прав, Старлей. Выхода-то не остается.
И кто это будет делать? Я? Ты?
Я. Поздно уже. После отсоска Кольки — поздно пить боржоми.
И куда девать потом?
По кускам в машине. Или…
Или маленький пожар. По техническим причинам.
Нет, пожар плохо. Не успеют прогореть. Центр. Дым.
Пожар — дрянная идея. Раздеть, одежду сжечь. Слегка позаботиться о лицах, в целлофан и в Серебряный бор. Москва-река большая.
Концы в воду, значит?
Ты гений, Саня. Гений. Хоть и мент.
Я гений. А ты знаешь кто?
Знаю. Твой должник.
Должник, да. И говно собачье. Но — свое говно.
Так ты со мной?
С тобой, брат. Но ты запомни. Оглушить — пожалуйста.
Остальное я сам, брат. Остальное — сам. Клянусь. Это будет не первый раз. Я уже это делал. Я смогу.)
Когда те, кто спорил об их дальнейшей судьбе, наконец решили ее,
Когда ключ вошел в дверной замок, потому что нужно было спешить,
А человек по имени Старлей, опрокинутый на землю ударом собственного боевого товарища, скреб по асфальту ладонями, не в силах сразу встать, потому что мешала несгибаемая нога, протез выше колена,
Когда стопа первого из троих уже коснулась последней ступеньки, остальные двое — невысокий военный и милиционер с дубинкой наперевес — еще медлят позади, и лицо Алексея, желтое до сероты после белизны в июльской ночи, оборачивается к ним, бликуя пятном на лезвии десантного ножа-стропореза. По лицу его видно — что-то идет не так.
— Что они там?
— Что форинты?
Человек, отец ребенка, которого во всем мире успел узнать один Бог, а мать успела только отдать на смерть и оплакать, чтобы обнять его много позже, через миллион миллионов лет, снова приняв его к груди из рук Доминика, — отец мальчика, не успевшего получить имя, изумленно оборачивается к спутникам.
— Прикиньте. Они — спят.
FINIS
ET DEO LAUS
Эпилог
The wind of change
Москва, июль 1991
Лето и ветер. Ветер, очищающий листву от городской пыли, ежесекундно меняющий рисунок облачных небес, овевает Москву, по которой, как бумажный кораблик в потоке, движется вперед и вверх маленькая семья. Мужчина и женщина идут, держась за руки с естественной небрежностью тех, кто давно уже любит друг друга; мальчик лет восьми независимо шагает в стороне, доедая вафельный стаканчик от мороженого. Все трое весьма красивы — и смуглый, похожий на итальянца или испанца отец в джинсах и водолазке, и ладная рыжеватая мама, яркая, как цветок, и сын, унаследовавший отцовскую масть и с ранних лет явно избалованный всеобщим признанием собственной красоты.
Мальчик дожевывает вафельное донышко и, утираясь рукой, посылает жадный взгляд взлетающим над деревьями разноцветным кабинкам.
— Я еще на «Орбиту» хочу. На «Орбите» сегодня еще не были…
— Молодой человек, — отец заглядывает в бумажник, потом так же серьезно переводит взгляд на лицо сына. — Хочу официально вас спросить. У вас ничего не треснет?
Тот пару секунд, похоже, обдумывает вопрос, потом так же серьезно мотает головой. Женщина прыскает, как шестнадцатилетка, вопреки очевидному намерению смотреть строго.
— А это ничего, что мы и так с тобой задержались на час дольше тети Томы? Вот Аленку уже увели домой, а тебе с тех пор было и мороженое, и колесо обозрения.
— Это потому что Аленка мелкая, — глубокомысленно говорит тот. — И колесо — очень медленное, там скучно. Даже вниз не плюнешь.
— А один не побоишься? На «Орбите»?
— Не побоюсь!
— И что это за история про «вниз не плюнешь»? — тревожно встревает мама. — Гошка! Ты что, не знаешь, что плевать с высоты нельзя? Хочешь, чтобы нас всех оштрафовали?
Еще сильнее возмущает ее, что мальчик как-то заговорщицки переглядывается с отцом, явственно обладая недоступным ей тайным знанием. Впрочем, папа быстро прекращает перемигиваться с сыном, ради конспирации углубляясь в недра бумажника — довольно скудные, признаться, недра, чтобы оттуда извлечь несколько купюр.
— А на нас троих… или двоих… Ладно, выходи на свою «Орбиту» в одиночку, а мы пас. Поиграли уже сегодня в «красиво жить не запретишь».
— Беги занимай очередь, — со вздохом соглашается мама, и мальчик вмиг срывается с места в карьер, зажав деньги в кулаке. Женщина провожает его тем изумленным взглядом, смесью гордости и тревоги, которым смотрят на подросших детей — какой еще маленький… Но надо же, какой уже большой.
— Деноминация, или почувствуй себя миллионером, — ее муж пересчитывает скудные бумажки, все как есть с тремя и больше нулями, тысячи, смешно сказать. — Устала? Ничего, после орбитальных приключений разворачиваемся и плавно гребем в сторону дома.
Они неспешно идут вслед за сыном, чья яркая футболка уже мельтешит в середине очереди на аттракцион. Из киоска с контрафактной музыкой, каких полным-полно в последнее время появилось по паркам и подземным переходам, слышится знакомая мелодия — за последние два года эта песня воистину заполонила Москву, ее крутят на каждом углу, кто вслушивается в слова, кто нет, но от этого она, как ни странно, не делается хуже.
— Слышишь? — женщина хватает спутника за руку, оборачиваясь на звук.
— Конечно, слышу. «Скорпы». Старый добрый ветер перемен, могло быть и хуже.
«I follow the Moskva
Down to Gorky Park,
Listening to the wind of change.
An August summer night,
Soldiers passing by
Listening to the wind of change…»[42]
— Вот в парк Горького мы так и не сходили, — тихо говорит она, глядя куда-то далеко-предалеко.
— Ты о чем?
— Ну, ты ж знаешь. Мне эта песня с первого раза как напомнила про… наших добрых синьоров, так и осталось. Просто про них. Про то, как мы тогда… гуляли.
«The world is closing in.
Did you ever think,
That we could be so close, like brothers —
The future's in the air,
I can feel it everywhere,
Blowing with the wind of change…»
Мужчина ласково снимает с жены потрепанную белую бейсболку, гладит по волосам.
— К слову сказать. Ты долго еще будешь носить эту… кепку?
— Пока не изношу вконец.
— По-моему, это уже произошло лет пять назад, — осторожно сообщает тот, с чем-то вроде жалости разглядывая головной убор.
— Не произошло. Отдай, — она сердито отбирает кепку. — Это память. Об очень хорошем человеке. И я ее люблю, вот.
— Ведь десять лет уже…
— Ну и что. Все равно он был самым потрясающим мужчиной, которого я знала в жизни.
— Ты же его и не знала совсем. Какое там знакомство за два дня.
— Снова-здорово, — вздыхает женщина, надевая кепку на свое аккуратное каре — сочетание и впрямь дурацкое. — Сколько раз мы уже этот разговор вели? Сто? Двести? И столько же раз я говорила, что это вам, мужчинам, обязательно знать про человека, чтобы его узнать. А женщине достаточно… почувствовать.
«Walking down the street,
Distant memories
Are buried in the past forever…
I follow the Moskva
Down to Gorky Park
Listening to the wind of change…»
— И что же ты такого особенного почувствовала, чего не было, скажем, во мне?
— Давай не будем по сотому разу, — приподнявшись на цыпочки, она легко целует мужа в щеку. — Ты — другое дело. Ты — свой. Кроме того, ты должен быть ему благодарен… ведь это из-за него я с прежним женихом разошлась.
— А я-то, простая душа, думал — из-за меня.
— Из-за тебя я связалась с тобой, — улыбается она, переплетая с супругом пальцы. — Потому что ты был больше всего не похож… или нет, похож на… На другого, в общем. Да теперь уже какая разница. Я тебя люблю.
— Ну да, и скучаешь по французу десятилетней давности.
— Ты не понимаешь, — Зинаида отворачивается, чтобы не было видно нешуточных слез, разом набежавших из ниоткуда. — Я не то что бы скучаю. Просто…
— Я и тогда говорил, а ты слушать не хотела… Только рыдать. На совершенно пустом месте. Уверен, все с ними в порядке было. Просто переехали. Или стало не до нас. Или какие-то важные дела появились. Мы же не знаем про них ничего. Не пришел человек на встречу с полузнакомыми приятелями. Это не значит, что он непременно скончался! Что за глупости. В центре города, во время Олимпиады…
— Не глупости. Я точно знаю. Они бы пришли.
— Сменили гостиницу.
— Они видели, где я живу. Он бы дал знать, понимал же, что будем волноваться. И потом… я сразу почувствовала, что все не так.
У Романа становится такое лицо, будто он хочет сказать — «О женщины, женщины», или еще что-нибудь из Чехова. Но он умудряется промолчать, только рассеянно гладит жену по голове. Вернее, по белой потрепанной кепке.
«The wind of change
Blows straight into the face of time,
Like a stormwind that will ring the freedom bell
For peace of mind —
Let your balalaika sing
What my guitar wants to say…»
— Такие, наверное, и не могут долго жить, — выдыхает Зина, с прицельным вниманием следя за самолетиком в ясном небе. Двойная белая полоса перечеркивает синеву пополам, теряясь в облаках. — Не с нами. Не для… нас.
"За две монетки" отзывы
Отзывы читателей о книге "За две монетки". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "За две монетки" друзьям в соцсетях.