— А что, ответ неверный? — забеспокоилась Олива, пропустив мимо ушей последнюю фразу.

— Конечно, неверный. Как стол, так и стул, могут иметь и три ноги, и две, и даже одну, но необязательно четыре. Ну, так каким о д н и м словом можно объединить понятия «стол» и «стул»?

Олива задумалась.

— Мебель, конечно же! — ответил за неё доктор.

— Ну да, я и так знаю, что мебель! — раздражённо выпалила Олива и расплакалась, — Что вы меня тут, в самом деле, за идиотку держите?!

— Успокойтесь. Никто вас не держит за идиотку.

— Тогда отпустите меня. Я же здорова!

— В таком состоянии пока рано тебя отпускать. Вот успокоишься ещё немножко — тогда отпустим. А то выпустишь тебя — а ты сразу под машину кинешься…

— Не кинусь, честное слово!

— А зачем же ты вешалась и вены резала? Можешь мне объяснить?

— Ну, дура была потому что. Глупость это была, я сознаю это.

— Ну а как же ты дальше жить собираешься?

— Ну как… — Олива растерялась, — Я попрошу у друзей прощения, встану перед ними на колени. А когда буду дома, то закрою страницу на Прозе. ру, поудаляю все свои блоги из интернета, удалю отовсюду свой роман и начну жизнь и чистого листа…

— Ну что ж, — сказал доктор, — Надеюсь, ты не сбежишь, если я разрешу тебе выйти в холл?

— Честное слово, не сбегу.

— Ну тогда ладно. Можешь гулять по больнице, только на улицу не выходи.

Получив это разрешение, Олива тут же пошла вниз, где находился холл больницы. Почти сразу же к ней подошла какая-то женщина с перевязанной рукой и попросила сигарет. Но у Оливы их не было.

Какой-то длинноволосый парень выхаживал по холлу и читал стихи. Олива невольно залюбовалась на него: у него было красивое, одухотворённое лицо, большие голубые глаза, такие прозрачные, что, казалось, сквозь них можно было смотреть, как сквозь стекло. Кого-то он до боли напоминал ей, только вот кого — Олива никак не могла вспомнить. Не могла она и уловить смысл стихов, которые он читал — лишь отдельные слова всплывали со дна, и тут же оседали, как взболтанный песок.

— Я умер, чтобы родиться…

Я родился, чтобы не жить…

«Да, да, совершенно верно! — пронеслось в голове у Оливы, — Какие правдивые строки! Ведь мы идём по замкнутому кругу, да, да! Мы — обречённые на смерть — рождаемся, чтобы не жить… О, зачем они мешают нам! Зачем они держат здесь и меня, и этого редкого, необыкновенного, талантливого юношу… Зачем? Может быть, всё наоборот — это они дебилы, а мы, несчастные узники — мы и есть птицы, что выше всех этих тупых навозных жуков, что думают лишь о своём толстом брюхе, блеске дешёвой мишуры и гнилом благополучии… Ах, что я говорю — мне ли судить их, мне, что погрязла в этом самом навозе по самые уши…»

И с болезненной ясностью предстала перед мысленном взором Оливы неумытая скуластая рожа Салтыкова в тот день, когда он, почти год назад, здесь же, в Питере, клялся ей в своей любви. «Я клянусь, я никуда от тебя не уйду, я всегда с тобой буду!» А у Оливы кружилась голова, её тошнило от его присутствия, от этих его неумытых, в гнойниках, глаз, от его нечистой прыщавой рожи, от удушливого запаха его пота. По всему её организму, казалось, пошло отторжение от Салтыкова, Оливе он был более чем неприятен, однако она, как скрипка с оборванными струнами, как карандаш со сломанным грифелем, уже не чувствовала сама себя чем-то ценным, и не могла ему противостоять…

Вспомнила Олива и Даниила, его предостережения: «Не привязывайся ко мне, не привыкай — хуже будет». Он говорил это, чувствуя к ней то же, что и она к нему — однако, несмотря на то, что он был четырьмя годами младше Салтыкова, мозгов у него было больше — он хотя бы отвечал за последствия. Не раз Даниил пытался научить отвечать за последствия своих действий и Оливу, не раз внушал ей, что она должна плыть по морю жизни самостоятельно, а не пытаться повиснуть на ком-то, перекладывая на чужие плечи ответственность за свою жизнь. Но она не приняла его наставлений, она отвергла для себя его точку зрения и, уличив его в измене, порвала с ним всяческие отношения. Олива считала, что это он виноват во всём — ведь он не стал делить с ней любовь, ту любовь, которая, по её мнению, должна базироваться прежде всего на взаимных обязательствах. И тогда Даниил в последнем разговоре предрёк ей, что у неё скоро появится человек, от которого будет многое зависеть в её жизни. И — всё сбылось, человек этот появился, и Олива в скором времени уверилась в том, что именно этот человек любит её по-настоящему, в отличие от Даниила. Салтыков действительно оказался полной противоположностью Сорокдвантеллеру: ведь он не держал с ней дистанцию, а, наоборот, старался сократить её до минимума; Салтыков клялся Оливе в том, что никогда не бросит её, он обещал жениться на ней, умолял, чтобы она была с ним и только с ним. И Олива, как глупый мотылёк, полетела на эту лампочку, хоть и догадывалась смутно, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке, и всё это до поры до времени, а впереди — горькие слёзы в подушку, растоптанные надежды, поломанная судьба и разбитая жизнь…

Кого винить в этом? Ведь её предупреждали не раз — и Кузька, и Настя, и Гладиатор, и даже Даниил, встретившись ей в центре Архангельска в тот августовский день, когда она, разморённая теплом нагретого солнцем гранита и любви Салтыкова, лежала у подножия пьедестала памятника Ленину. «Твоя гайка с резьбы сошла, — сказал он тогда Оливе, — Привернуть бы тебе её, прикрутить понадёжней — может, всё и обошлось бы. Но ты же наоборот, гонишь и гонишь эту гайку дальше, даже не думая о том, к чему же всё это приведёт…»

«Вот я и погубила сама себя… — обречённо подумала Олива, — Теперь меня заживо погребут в стенах этой больницы, и я останусь здесь с горьким осознанием того, как ненавидят и презирают меня теперь там, на воле. О, если б я могла начать жизнь с чистого листа — я бы всё отдала лишь за то, чтобы не запятнать свою честь, не замарать свою репутацию, вела бы честную, достойную жизнь, заслужила бы уважение к себе друзей, и им не в чем было бы упрекнуть меня…»

Слёзы затуманили ей глаза; Олива уронила голову на руки, но плакать было тяжело. Она просидела так минут десять или пятнадцать, пока не почувствовала, как кто-то теребит её за рукав.

— Иди, там за тобой пришли, — сказала ей медсестра, — Друзья твои приехали…

Олива кинулась к выходу и увидела там Аню и Майкла. Слёзы хлынули у неё из глаз; она упала перед ними на колени.

— Простите меня!!!

Жалкий вид Оливы с перебинтованной рукой потряс друзей до глубины души. У Ани на щеках ещё не остыл румянец, в глазах стояли слёзы. Майкл, чувствуя, как ком подходит к его горлу, вспыхнул и отвернулся.

— Аня, прости меня ради Бога! — Олива схватила друзей за руки, и тут же боль прошила ей левую руку, — Майкл! Ты простил меня, Майкл? — она пытливо заглянула ему в глаза.

— Расслабься, всё нормально, — пробормотал Майкл, отворачиваясь. У него предательски щипало в глазах, и он изо всех сил старался скрыть своё состояние.

— Простите меня, ради Христа! Мне… мне жизнь не мила… Зачем мне жить, если вы меня не простите… Лучше уж я опять…

…А в Архангельске всё уже всем было известно. Все были в курсе того, что приключилось с Оливой в Питере. Позвонив Майклу и выяснив, что теперь всё в порядке, Салтыков лёг спать. События последних дней вымотали его окончательно, если не считать того, сколько денег он просрал на звонках Майклу в Питер.

«Кажется, я всё-таки ещё что-то чувствую к ней… — пронеслось у него в голове, — Только вот что, жалость или любовь? Наверное, всё-таки жалость. Бедный мелкий, одним словом…»

«А может, всё-таки любовь?..»

От размышлений Салтыкова оторвал звонок Дениса.

— Привет, извини, что так поздно, — взволнованно произнёс он, — Ну как там Олива-то? Есть что-нибудь новое?

— Не волнуйся, Дэн, она в порядке. Самое страшное теперь позади…

— Ну, слава Богу, — облегчённо вздохнул Денис, — Всё хорошо, что хорошо кончается.

Гл. 20. Возрождение

В Битцевском лесу вовсю щебетали птицы; радостные солнечные блики играли на ярко-зелёной листве и сверкали золотистой россыпью лютиков в тени раскидистых клёнов и орешников. В овраге шумела узенькая быстрая речушка; на солнце было видно сквозь бурный поток воды её каменистое дно. Тепло летнего дня чувствовалось во всём: и в нагретой на солнце трепещущей листве берёз и осин, и даже в усеянной солнечными пятнами лесной тропинке, по которой шли три девушки и собирали цветы. Одна из них была одета с претензией на чисто московский гламур: на ней был открытый топик с тонкими бретельками и юбка необычного покроя со стразами; дополняла её наряд небольшая дамская сумка и туфли на шпильках, довольно не к месту надетые для прогулки по лесу; другая тоже была в светлых туфлях на каблуках и в лёгком бежевом платье. Третья же была одета в простой летний сарафан синего цвета; русые волосы её были заплетены сзади в обычную косу. Единственным её украшением был венок из одуванчиков, ярко горевший, подобно золотому венцу, на фоне её тёмно-русых волос и синего сарафана, оттеняющего цвет её глаз, казавшихся теперь огромными на бледном треугольном лице. Это была ни кто иная, как Олива: несмотря на то, что она здорово похудела и побледнела, пребывание в психбольнице явно пошло ей на пользу. До того, как она туда попала, Олива чувствовала себя страшно несчастной и считала свою жизнь конченной; но, побывав там, она в полной мере оценила, что значит кушать то, что тебе нравится, а не то вонючее хлёбово, чем кормили в больнице; что значит спать на своей удобной постели, в тихой тёплой комнате с выключенным светом, а не привязанной ремнями к железной койке в ярко освещённом холодном боксе вместе с сумасшедшей старухой, от которой воняет, как из общественного нужника. После больницы с её кошмарными условиями и распорядками, Олива поняла, какое это счастье — быть здоровой и свободной, ходить туда, куда хочешь, есть, спать, курить, когда хочется. Мир вновь заиграл перед ней всеми своими красками; она больше ни минуты не думала, что несчастна из-за Салтыкова. Да и что такое, в сущности, Салтыков? Ничего, ноль, говно на лопате. Олива вспомнила его корявую фигуру, его прыщавое квадратное лицо, его вечно заплывшие глаза алкоголика, его жидкие волосы, сквозь которых просвечивала макушка — верный признак того, что лет через десять-двадцать он станет противным лысым мужиком с пивным брюхом. Даже если пренебречь внешностью, считая, что это не главное — что у него внутри? Гниль, грязь, плесень, и ничего святого. Олива вспомнила, как однажды зимой в Архангельске они вчетвером лежали в постели: она, Салтыков, Аня и Паха Мочалыч. Было утро; они только что проснулись, но вставать было лень.

— О чём задумался? — спросила Олива Салтыкова, видя, что он лежит с кислой и недовольной физиономией.

— Я задумался о том, — отвечал он, — Что все люди, в сущности — это большие мешки с дерьмом. Вот мы лежим тут — четыре мешка с дерьмом…

— Ты своё содержание на других не перекидывай, — заметила Аня, — Говори лучше про себя.

— Вот именно, — обиделся Мочалыч, — Тоже, нашёл сравнение…

— Что ж, значит, я, по-твоему — тоже мешок с дерьмом? — спросила Олива, задетая за живое больше всех.

— Конечно, — отвечал Салтыков, — А разве нет? Это ж правда, мелкий, а на правду нельзя обижаться, ты же сама говорила.

Вспомнила Олива и тот день, тридцать первое декабря, перед тем как они с Аней отправились в гости к Диме Негодяеву. С самого утра Олива занималась уборкой, мыла полы, ходила по магазинам, суетилась по хозяйству, а Салтыков всё дрых, как будто семь суток подряд не спал. Улучив момент, когда в комнате не осталось никого, кроме неё и Салтыкова, Олива нырнула к нему в постель и принялась целовать его. Он проснулся и, недовольно морщась, попытался отстраниться.

— Ты чего, мелкий?

— Ну… Как это чего?

Она придвинулась к нему вплотную, обхватив ногой его бедро, прижалась.

— Мелкий, ну ты чё, совсем что ли — не сейчас же, не здесь… Вдруг зайдёт кто-нибудь. Иди, мелкий, лучше помойся.

— Но я же мылась сегодня…

— Тогда я пойду помоюсь.

— Пойдём вместе тогда, — сказала Олива.

Салтыков нехотя поднялся.

— Вы куда? — окликнул их в коридоре Мочалыч.

— Мыться, — раздражённо-громко ответила Олива и с силой захлопнула за собой дверь ванны.

Раздевшись догола и пустив горячую воду, Салтыков сел в ванну, заткнув попой дырку.

— А затычки-то что, нет? — спросила Олива, пристраиваясь около него.

— Не-а. Придётся жопу использовать в качестве затычки.

Олива пропустила последнее замечание Салтыкова мимо ушей, и принялась как кошка тереться об него, обвив руками его крепкий торс. Она жадно целовала его скулы, шею, грудь. Желание обладать этим любимым телом горячей волной захватило её. Но вдруг…