Я рассказываю ему о встрече с коптским книготорговцем.

Второй служитель подходит ближе. Он мне не по душе: молодой, сытый, явно много о себе воображает, судя по тому, как тщательно борода его подстрижена по моде. Брови он, кажется, тоже выщипывает.

— Мы уже говорили с торговцем книгами и знаем, что ты был у него после полудня. Когда ты вернулся во дворец?

Он спрашивает так, словно уже знает ответ.

— Как раз перед дневным советом императора, — признаюсь я.

— И когда же это?

— Около двух.

— Тогда непонятно, где ты провел столько времени. Когда ты был на базаре, заходил ли ты в лавку некоего Хамида ибн Мбарека Кабура?

Маска моя на месте.

— Это имя мне незнакомо.

— Нам известно, что ты там был. Тебя видели, когда ты входил в лавку, и было это, — он смотрит на табличку с записями, — сразу после одиннадцати. На тебе был «белый бурнус с богатой золотой каймой».

Сердце мое пускается вскачь.

— А, сиди Кабур!.. Прошу прощения, я никогда не знал его по имени, мы не были так близки. Так вы говорите, беднягу убили? Какой ужас. Где же император будет теперь брать благовония? Ему нужны агар и ладан, он не хочет покупать ни у кого другого. Даже не представляю, что скажет Исмаил, когда услышит. Он очень расстроится. Осталась ли у торговца вдова, которую султан может одарить?

Мне кажется, у меня неплохо получается разыгрывать обеспокоенного слугу, но младшего служителя не отвлекает моя болтовня.

— Так ты не покупал запретные вещества для госпожи Зиданы? — говорит он.

— О небо, нет. И на твоем месте я бы не стал повторять такие гнусные сплетни о старшей жене императора.

— Она ведьма, все знают.

Я отворачиваюсь.

— У меня дела, я не могу торчать тут с вами, слушая пустое злословие.

Он хватает меня за руку. В прежней моей жизни он бы уже лежал, остывая, на земле, но при дворе Исмаила учишься укрощать природные порывы.

— У нас приказ кади — взять тебя под стражу, если ты откажешься говорить.

Так значит, они и в самом деле меня подозревают. Сердце мое начинает неприятно колотиться, и я вспоминаю голос, окликнувший меня на выходе из лавки травника. Он позвал сиди Кабура, но что если кто-то узнал меня в чужом обличье?

— Тот белый плащ, что был на тебе, — где он?

Благодарение Богу за Зидану.

— В моей комнате. А что?

— Человек, убивший сиди Кабура, не мог не запачкаться в его крови, — торговца жестоко зарезали.

Я выставляю ладонь, отгоняя зло, и старший служитель делает то же. Мы встречаемся глазами.

— Плащ у тебя? Можем мы на него взглянуть? А потом занимайся своими делами, — говорит он куда приветливее, чем его товарищ.

— Конечно. Это подарок самого императора, я им очень дорожу.

Окруженные стражами, мы идем сквозь грохот и суету продолжающейся стройки. Во втором дворе вырыли огромную яму, чтобы смешивать таделакт — особую штукатурку, которую можно отполировать до зеркального блеска. Работа трудная и тонкая, на нее иной раз уходят месяцы. Поначалу материал очень неустойчив. Вот и сейчас, когда мы проходим мимо, раздается крик, и один из рабочих, шатаясь, отступает назад. Он держится за лицо.

— Обожгло известью, — поясняю я, качая головой. — Может навсегда ослепнуть.

— Боже мой, — говорит старший служитель. — Бедняга.

— Выживет — считай, повезло.

— Иншалла.

Потом, подумав, он спрашивает:

— А если не выживет?

— Его бросят в раствор.

Служитель приходит в ужас.

— Покрутишься тут — увидишь вещи и похуже. Мы теряем где-то тридцать рабочих в день.

Дальше мы идем молча, хотя чем ближе к внутреннему дворцу, тем огромнее и роскошнее выглядят постройки, и я вижу, как старший служитель посматривает по сторонам. Его можно понять. В Марокко еще не затевалось ничего такой величины и размаха. Младшего служителя виды, похоже, оставляют равнодушным, и я начинаю подозревать, что он уже бывал во дворце. Кажется, он теряет терпение — при каждом шаге выпячивает подбородок, словно ничто не может отвлечь его от службы. Я прикидываю, не признаться ли в том, что я нашел труп сиди Кабура и сбежал, не заявив о случившемся, но что-то подсказывает мне, что служители настроены решительно, и я сделаю только хуже.

На пороге своей комнаты я останавливаюсь.

— Я вынесу вам бурнус, и вы его осмотрите.

— Мы пойдем с тобой.

Младший буравит меня взглядом.

Они стоят в дверях, оглядывая скудную обстановку, пока я иду к сундуку и достаю бурнус, который они тщательно осматривают. Не найдя крови, они возвращают его мне.

— У тебя нет другого белого бурнуса?

— Деньга на меня с неба не падают.

Младший служитель усмехается, потом поворачивается к Хасану:

— Ты сказал, была твоя смена, когда этот человек вернулся во дворец?

Хасан кивает:

— Да, я отворил ему ворота. Он бежал…

— Бежал? — Он оборачивается ко мне: — Почему ты бежал?

— Лило.

— Ты не сказал, что на нем был белый плащ, когда он вернулся, — говорит служитель Хасану, не сводя с меня глаз.

Мои глаза прикованы к стражнику — он равнодушно смотрит на меня.

— Нет у меня времени замечать, кто во что одет. Но я уверен, на Нус-Нусе был этот бурнус.

Младший служитель неприкрыто разочарован.

— А что насчет твоей обуви, господин?

«Господин» — это что-то новенькое, и это добрый знак; но я забыл о бабушах.

— Ты, по-моему, был босиком, — желая помочь, говорит Хасан.

— Босиком? — оба служителя вновь мною заинтересовались.

— Грязь была чудовищная, не хотел загубить бабуши.

Младший снова смотрит в свои записи.

— Здесь сказано, что ты вышел из дворца в высоких пробковых башмаках.

Боже милосердный.

— Правда?

Они что, опросили даже этих никчемных невольников? Мысль безумная, но во дворце и у стен есть глаза.

— На мне были башмаки, когда я вышел, но я их снял, в них невозможно было идти — босиком лучше. С босых ног грязь отмыть проще, чем с обуви.

Служители переглядываются. Интересно, к чему бы это.

— Можно взглянуть на твои бабуши, господин? Чтобы покончить со всем этим, — произносит почти извиняющимся тоном старший.

Ад и преисподняя. Я указываю себе на ноги.

— Вот они, на мне.

Они опускают глаза. Эти фассийские туфли были при рождении цвета молодого лимона, но со временем потемнели до грязно-коричневого. Кожа растягивается, принимая форму ноги. А ноги у меня мозолистые, как у последнего плотника, пробковые башмаки мне, в общем, и ни к чему. Служители смотрят на меня с понятным недоверием.

— Это твои единственные бабуши?

— Да.

Я сам себе не верю.

— Не возражаешь, мы быстренько осмотрим твою комнату.

Это не вопрос, а утверждение.

Я отступаю в сторону.

— Давайте.

Они управляются быстро — осматривать почти нечего. Роются в сундуке, даже листают книги, словно я мог спрятать уличающие меня туфли между страницами. Находят свертки, что я купил для Малика, — я забыл отдать их ему, — рас эль-ханут и эфирное масло; по запаху понятно, что в них. Потом они тщательно осматривают подставку для письма, нюхая чернила, будто думают, что у меня тут выставлены напоказ яды. Найдя мой ханжар, обрядовый кинжал, который по особым случаям носят все мужчины (даже урезанные), они оживляются; но вскоре лица их вытягиваются — он затуплен и покрыт ржавчиной, им не перережешь бороду и горло старика. В конце концов, недовольный младший служитель вынимает из сумки свернутую ткань и раскатывает ее на полу. На ней отпечаток ноги — темно-коричневый, цвета ржавчины.

— Я снял этот отпечаток на месте преступления. Не мог бы ты поставить на него правую ногу, господин?

Такой вежливый.

Я делаю то, о чем меня просят. Кожа старых бабушей растянулась шире моей стопы, моя нога полностью закрывает отпечаток.

— Благодарю, господин.

Голос у него напряженный и презрительный. Он с отвращением сворачивает ткань с отпечатком. Но он еще не закончил.

— Рашид, — говорит он старшему, — дай, пожалуйста, башмаки.

О, Малеео… вот они, проклятые. Второй служитель достает их из сумки и ставит на землю возле меня.

— Примерь их… господин.

Тон у него язвительный.

Упасть, что ли, на пол, изобразив внезапную болезнь? Выйти из себя и не подчиниться? Я не делаю ни того ни другого. Стараясь удержать равновесие, я пихаю правую ногу в соответствующий башмак. Но вместо того, чтобы обличить меня, он застревает на полпути — разношенная старая кожа на два размера больше своего хорошенького изукрашенного товарища. Служитель пробует надеть башмак силой, но ясно, что они с туфлей несовместимы. Рывком, едва не повалив меня на пол, он сдергивает досаждающий башмак и отшвыривает его.

Лицо мое едва не расплывается в улыбке, но я призываю маску кпонунгу и усмиряю порыв.

— Должно быть, они принадлежали убитому, — я с извинением развожу руками. — Ты закончил, господин? У меня много дел.

Первый служитель смотрит на меня с каменным лицом. Я не отвожу глаз, не моргаю. В конце концов, его взгляд устремляется мне за спину.

— Это твой двор?

— В нем бывают и другие, — предусмотрительно говорю я, но они уже выходят наружу.

Дождь смысл все следы крови с фонтана — мрамор блестит нетронутой белизной. Какое-то время служители бродят по закрытой со всех сторон площадке, а я стою, прислонившись к двери. За моей спиной Хасан и другие стражники обсуждают женщину, которую видели в меллахе. Это еврейский квартал, поэтому балконы там выходят на улицу, а на женщине не было покрывала — и, судя по всему, она была просто персик. Стражи внешних ворот не всегда оскоплены — разве что хотят повышения до дворцовых стражей; разговор их полон сальностей.

— Это твое, господин?

В руках служителя окровавленные фассийские бабуши, которые я зарыл во дворе. Он так и брызжет ликованием. Потом, словно актер в театре, он снова разворачивает ткань с кровавым отпечатком и ставит правую туфлю на пятно. Разумеется, они безупречно совпадают.

— И что ты об этом скажешь?

Спокойно, Нус-Нус. Спокойно. Я достаточно осторожен, чтобы промолчать, вместо того чтобы говорить что-то, что упрочит мою вину.

— Сними бабуши, — приказывает он мне, и, когда я разуваюсь, указывает на испорченные туфли. — Надень.

Кровь засохла и запеклась. Туфли и так тесные, я молюсь, чтобы они стали еще теснее, но они предательски налезают, они мне как раз.

Ободрившись, служитель приносит отброшенный башмак и разыгрывает целое представление, ставя его передо мной на землю.

— Теперь сунь ногу в башмак.

Я делаю, что он велит. Разумеется, сидит как влитой. Мне конец.

— Дворцовый слуга Нус-Нус, — произносит он с торжеством, потом, помедлив, спрашивает: — У тебя есть иное имя?

Я качаю головой — такому, как он, я своего имени не назову.

— Дворцовый слуга Нус-Нус, беру этих стражей в свидетели, мы арестуем тебя по подозрению в убийстве травника, сиди Хамида Кабура.

— Не меня надо арестовать: у сиди Кабура кто-то был, когда я пришел, беспокойный молодой человек. Худое лицо, южный выговор. Он остался в лавке, когда я вышел, когда травник был еще жив. Вот кто, должно быть, убил его, не я!

Младший служитель ухмыляется:

— Так защищает себя отчаявшийся! Человек, о котором ты говоришь, — благородная особа безупречного поведения, он хорошо известен кади. Он сам пришел, услышав о смерти сиди Кабура, и был весьма полезен в нашем расследовании.

— Он сказал, что это ты остался с травником, — говорит старший служитель, и я слышу по его голосу, что он больше не верит ни единому моему слову.

Мне вяжут руки — и уводят.

Часть вторая

6

2 мая 1677 года

— Зовут меня Элис Суонн, лет мне двадцать девять.

— Нет, детей у меня нет — я не была замужем.

— Да, я девственница.

Я отвечаю на эти вопросы с гордо поднятой головой. Я не стыжусь того, кто я. Поэтому я смотрю иноземному морскому разбойнику в лицо со всей отвагой, что мне дана, и говорю внятно. Будь обстоятельства иными, кое-кто здесь, возможно, начал бы хихикать, но коль скоро все мы боимся за свои жизни, есть вещи поважнее того, что я засиделась в девках, и моей застарелой девственности.