Как сказали, так и сделали.

Когда вернулись домой и уложили маленького, Наталья, которая так за ними всюду и ходила, отозвала Марию Петровну в комнату, закрыла дверь и встала перед ней на колени.

— Прости меня за все, — сказала она. Она чуть не добавила, что у Елены успела попросить прощения, но ей не хотелось никакой индульгенции. Вернее, хотелось, но не могла… Боялась, что будет хуже;

— Встань, — сказала Мария Петровна. — Грех на мне…

— Как же на тебе? — закудахтала Наталья. — Деньги, дом… Это же мы с отцом…

— Встань, — повторила Мария Петровна. — Я тебе завидую… У тебя ноги гнутся… Мои — уже нет… Во мне, Наташка, столько гордыни, что куда твоему греху до моего.

— Да, да! — затараторила Наталья, вскакивая. — Этого в тебе действительно полно… С детства… Жила черт-те как, а форсу… — К ней даже как бы возвращалась сила Мавры, сила превосходства, ладошки загорелись, может, зря опереточного лизуна отпустила?

— Иди домой! — тихо сказала Мария Петровна. — Я тебя простила, а ты иди домой.

Наталья засуетилась, ладони стали холодными и липкими, противно дрожали колени. Не забыла Маша, ничего не забыла. Слова сказала, а под ними — пусто.

Захотелось заорать на сестру, уличить ее, обвинить: «Я ж к тебе с добрым словом, я ж к тебе в ноги…» Ну и ляпнула:

— Елена, та меня простила.

Вот тут Мария Петровна и заплакала первый раз за все это время. Не плакала, когда позвонили из роддома, когда опускали гроб, когда билась в истерике Алка, и черненький мальчик на руках унес ее куда-то, и по всему кладбищу пошел шепот: «Там мальчик уносит девочку! Мальчик уносит девочку… уносит девочку… девочку». Она тогда каменно стояла и молилась, чтобы у мальчика хватило сил отнести Алку от горя как можно дальше, а Наталья толкала в бок, мол, надо же Алке попрощаться, а ее унесли… Мария Петровна тогда сжала руку Наталье так, что хрустнули пальцы, но они обе так и не поняли, у кого из них это случилось. Наталья же тогда замолчала.

Не плакала Мария Петровна и на поминках, когда в один голос заговорили «сестры-вермут» и говорили долго, перебивая друг друга, молчала только их начальница, женщина с большим и добрым носом, потом она оказалась на кухне и вымыла всю посуду, а когда Мария Петровна стала ее благодарить, сказала странные слова:

— Если Бог есть, то он потерпел с нами крах… Мы у него не получились… Если его нет и мы просто ветвь фауны, то мы ее худшая ветвь… Если мы высеянный кем-то эксперимент, то его тоже пора кончать… Но случаются какие-то вещи, и я начинаю думать, что не понимаю ничего… И тогда — совсем уж глупость! — приходит ощущение, что все не зря. Глупо же, когда именно незнание возбуждает веру… Смерть Лены в этом ряду…

Мария Петровна смотрела, как по длинноносому лицу бегут слезы, хорошие подруги были у Лены, дай Бог им здоровья, но пусть они скорей уйдут. Ей больно на них смотреть иссохшими глазами, пусть уйдут.

…А тут ее как прорвало от этих никаких слов: «Елена меня простила».

Она плакала так, что Наталья побежала за Кулачевым, и он пришел сосредоточенный, строгий, неся в руках бутылочку смеси. Он нежно поставил бутылочку и так же нежно увел Марию Петровну, рукой вытирал ей слезы. Это почему-то особенно потрясло Наталью, ладонью ведь вытираешь свои слезы, получается, что и ее слезы — его, эта высшая родственность ошеломляла, от нее у Натальи закружилась голова, пришлось прислониться к двери.

— Слава Богу, что она заплакала, — сказал Кулачев, возвращаясь за бутылочкой. — От тебя, Мавра, иногда бывает и прок.

— Дурак! — сказала Наталья. — Я ж ей, какая ни есть, сестра. Какая я ей Мавра? Я вообще уже не Мавра.

— Ну ничего, — ответил Кулачев. — Выживешь! Ты девушка сильная. Может, и Маврой обернешься.

«Гад! — подумала о Кулачеве Наталья, с чувством высмаркиваясь в лифте. — Какой гад». Но гнев был какой-то тухлый, непродуктивный. Ну гад… Мало ли?

А может, и не гад вовсе… Ладошкой Машке сопли вытирал, как дитяти… Наталья ехала домой и думала, что замуж больше не выйдет никогда, а если надумает, то уревется и подставит тому, за кого надумает идти, свое скукоженное, мокрое от слез лицо и будет ждать, как он поступит, претендент? Может, его с души своротит?

Может, за платочком в карман полезет? Может, скажет: «Да умойся ты!» А примет ли кто ее слезы на свою ладонь?

Кулачев же пожалел, что был с Натальей грубоват.

«Надо будет потом позвонить, — подумал он. — Одинокая оказалась баба. Мимо счастья…»

На этих словах он затормозился. Откуда они? Ах да!

Это про него когда-то говорила его уже покойница мама.

Надо будет пригласить сестру Алевтину, пусть увидит, что жизнь имеет свойства поворачиваться.

Но она ведь определенно задаст все вопросы. Тогда лучше не звать, ради Маруси, но тут же что-то возмутилось в сердце, загневилось. «Какого черта! — кричал он себе самому. — Какие вопросы! Какие могут быть вопросы?!»


Этот месяц отпуска, который он взял, чтоб помочь Марусе, был лучшим месяцем в его жизни. Не дай Бог, конечно, проговориться и выдать свое счастье, не дай Бог!

Ему ведь чужое горе обломилось счастьем, он это понимает. Но ничего не может с собой поделать: каждая клеточка его вопиет, что у него есть сын, его сын, которого он пудрит и пеленает, к которому встает ночью, который косит на него своим блестящим глазом, то серым, то черным, то вообще неизвестно каким. Глаз изучает его, исследует, а Кулачев замирает перед ним, и сердце его плачет от любви и ласки. «Мой мальчик! — шепчет он. — Мой мальчик!» А за спиной тихонько дышит женщина, и он, не отрывая глаз от ребенка, протягивает руки к ней, и она становится рядом. Он чувствует ее запах, теплый, с горчинкой, он слышит, как сбивается ее дыхание, когда она смотрит на ребенка, и обнимает ее за плечи, перехватывая ее у злой судьбы.

— Смешной! — говорила Мария Петровна. — Похож на Алку. Только та орала с утра до вечера.

— А этот смеется! — гордо говорит Кулачев.

— Это гримасы! Он еще маленький, чтоб смеяться…

— Он смеется! Он большой! Не смей его преуменьшать! — как бы сердится Кулачев.

Краем глаза он следит за Марусей. Она чуть-чуть улыбается. «Господи, помоги ей! Господи! Марусенька моя…»


Алка категорически отказалась жить у бабушки и жила дома.

«Там этот мальчик, — думала Мария Петровна. — Он ей сейчас нужнее».

Она не знала, что Георгия не было. Его вызвали родители, вызвали срочно, телеграммой, он уехал стремительно, оставив Алке в дверях записку и пообещав позвонить сразу.

Поэтому Алкина жизнь превратилась в ожидание звонка, и она перестала даже ходить в школу.

Одиночество и ожидание и по отдельности-то не радость, а тут, в тандеме… Она бы очень удивилась, если бы знала, что процесс вымеривания квартиры ступнями совсем недавно проходила ее мама. Что ею тоже был изучен пейзаж из окна, лес и горбатый мостик… Что вскрылась тайна числа тринадцать, закамуфлированная как бы тщательно, но и с расчетом, что будет открыта. Только злой дух, устраивая эти маленькие пакости, в случае числа тринадцать обмишурился. Тринадцатого мая родился Георгий. А значит, это число могло нести для Алки только счастье.

Но он не звонил и не ехал.

Алка пришла к его бабушке, но выяснилось — она уехала тоже. Соседка, которая ей об этом сообщила, знала о несчастье Алки, была к ней расположена, но не была расположена к «черным сволочам, которые все захватили».

Разговор получился содержательным. Соседка захлопнула дверь и кричала все свои слова отважно, потому что у нее была металлическая дверь, а Алка ключом от квартиры разламывала ей звонок и забивала в замочную скважину подручный материал в виде сгоревших спичек и сигаретных бычков.

Домой она вернулась полная злой и неукротимой энергии, посмотрела на себя в зеркало, осталась вполне довольна и поехала в лавашную. Там ей сказали, что убили одного из дядьев Георгия, и теперь семья будет решать, что делать мальчику, когда пролилась кровь.

«Ну что же, — подумала Алка. — Я ведь тоже могу что-то решать».

А вечером примчалась бабушка, вызванная сразу и школой, и соседкой с испорченным звонком. Бабушка требовала, чтобы Алка переехала к ним. Алке было ее жалко, она понимала: будь она бабушкой, она бы вела себя так же. Очень хорошо это виделось — собственная внучка, отбившаяся от рук. У Алки даже гнев в душе возникал против той «будущей дуры», которая непременно испортит ей кровь. Мария же Петровна не могла понять, откуда у Алки покладистость: переехать к ним отказалась, но в школу пообещала вернуться. Что касается соседки…

— Пусть она попросит у них прощения, тогда я починю ей замок.

— У кого — у них? — спросила Мария Петровна.

— Она знает…

С тем и разошлись, а тринадцатое число все-таки оказалось счастливым — Георгий вернулся.

Он робко постучал — не позвонил! — ночью, боясь напугать Алку.

— Я вернулся, — тихо сказал он. — Это имеет еще для тебя значение?

Алка медленно спустила с плеч лямки ночнушки и переступила через нее.

— Сколько же можно ждать! — сказала она ему.

— Я женюсь, — сказал мальчик, принимая ее всю.

— Еще бы! — ответила Алка. — У нас такая будет стерва-внучка. Она уже бьется в окно от нетерпения.

— Как — внучка? — не понял Георгий.

— Потом объясню, — ответила Алка. — Но нам времени терять не надо. Если человеку не терпится родиться…

Утром он спросил, правильно ли он понял, что они будут рожать сразу внучку.

— Дурак! — ответила ему Алка, вытянув вверх ногу и разглядывая ее как незнакомку. — Посмотри лучше, какая она стала красивая, моя нога… В ней бежит твоя кровь.

Он поцеловал ее колено. Потом косточку свода, потом пятку, он замер перед пальцами ее ног и перламутровым блеском ее изящных ногтей…

— Как красиво, — прошептал он.

— Как у мамы, — ответила Алка.

— Ты мое счастье! — сказал Георгий, обнимая ее всю и бормоча какие-то слова на своем языке.

Она заснула в его руках, а он боялся двинуться и все слушал и слушал, как она тихонечко посапывает носом в его согнутую руку.

ЭПИЛОГ

На Ярославском шоссе сошли с автобуса мужчина с молодой женщиной. У ничем не обозначенного места они остановились, и мужчина положил на землю букетик ландышей. Мимо ехали машины, но мало кто обратил на это внимание, стоят себе двое и стоят.

Правда, одна из машин притормозила как раз за ними.

Из нее вышла женщина с ребенком на руках, а потом мужчина с детской бутылочкой. Они поили малыша водой, отойдя в сторону от дороги и пыли.

"Поздний ребенок… — подумал мужчина. — Или внук.

Соображают… Не поят на ходу…"

— Ушлые родители, — сказал он своей спутнице.

Женщина молчала.

Вчера по телевизору крепкий парень с коровьими глазами обещал, что на этой неделе больше ничего не случится. В смысле — не случится плохого. Хорошего, думала она, не случится тоже. Ни на этой неделе.

Ни потом. Она полетела с ним в Москву, чтоб случилось…

Но, видимо, зря… Тот, с коровьими глазами, прав.

«Ушлые» пошли к машине. "Храбрая, видать, по жизни, — думала одна женщина о другой. — Немолодая, а решилась на ребенка, но ведь у нее есть заботник. Ишь как бутылочку несет… В марлечке… А этот…

Его больше нет, чем он есть… Дура, что я за ним увязалась. Думала, будет момент… Надо возвращаться — и сразу в больницу. Десять недель не срок. Душа, говорят, еще не залетела".

— Что ты бормочешь? — спросил мужчина, поворачиваясь к ней и одновременно следя, как те, с ребенком, усаживаются в машину. Откуда это ощущение, что он их знает и уже где-то видел? Чепуха! У него в Москве не так много знакомых.

— Обзавидовалась! — сказала спутница резко. — Везет же бабе! Дали родить как человеку. Ухаживают.

— А тебе кто не дает? — спросил он.

— Дед Пихто! — ответила она. — Пошли, вот уже автобус, кажется.

Машина с семьей проехала почти рядом, осторожно сделала поворот и слилась с потоком.

Павел Веснин проводил глазами машину с немолодыми родителями. Вот, собственно, и закончился его приезд в Москву на годовщину гибели дочери. Вечером у них самолет.

"Царство ей небесное! — подумал Веснин. — Ладно мы, Господи… Отработанный пар. Но детей поберег бы…

Их жальчее всего…"

…Мария Петровна все оглядывалась назад, и что-то не давало ей покоя. Она не знала этого мужчину, но как бы и знала тоже…

Когда они секундно были почти рядом, она хотела вскрикнуть: «Ах, вот что, оказывается!» Но воспоминание исчезло. Со складкой на лбу она села в машину и стала смотреть назад на того, оставшегося.

— Произвел впечатление? — спросил Кулачев у Марии Петровны. — У него вид одинокого красивого волка.

— Знакомое лицо, — задумчиво сказала Мария Петровна, — но, видит Бог… Не помню.