— Ну, довольна? — обернулся к Руфи Боббо. — Рассорить моих родителей — это, знаешь ли, надо постараться! Но ты же не можешь спокойно видеть, когда другим хорошо, тебе надо тут же все испортить. Так уж ты устроена.

Бренда и Энгус удалились. Они шли по дорожке рядом, но не касаясь друг друга, каждый сам по себе. Семейные неурядицы — заразная штука. И те, кому повезло в браке, трижды правы, если сторонятся тех, кому не повезло.

Руфь укрылась в ванной и заперла за собой дверь. Энди и Никола извлекли из холодильника шоколадный мусс и на пару его уничтожили.

— По-настоящему, мне надо бы тебя проучить и сию же минуту отправиться к Мэри, — прокричал Руфи Боббо, пригнувшись к замочной скважине.

— Натворила ты сегодня дел! Всех взбаламутила, всех вышибла из колеи — родителей, детей, меня! Даже животные, и те занервничали. Но зато теперь мне все с тобой ясно. И где только раньше были мои глаза? Ты просто жалкая, ничтожная личность. Ты плохая мать, никудышная жена и отвратительная хозяйка. Да что говорить, разве ты женщина? Знаешь, кто ты? Хочешь я тебе скажу? Ты дьяволица, чистая дьяволица!

Едва он произнес эти слова, как ему показалось, что в неподвижной тишине за дверью произошло некое качественное изменение. Он подумал даже, что ему, вероятно, удалось поразить ее в самое сердце, и вот сейчас дверь тихо откроется, и она выйдет к нему с повинной головой и станет просить прощения, но сколько он ни стучал, ни бился в дверь, она так и не вышла.

7


Так. Понятно. Я-то считала себя преданной женой, которую судьба, как водится, решила подвергнуть испытанию — пусть даже на пределе человеческих сил. Ан нет. Он заявляет, что я — дьяволица.

Пожалуй, он прав. Иначе как объяснить, что у него в жизни все складывается так удачно, а у меня, напротив, из рук вон? Я поневоле вынуждена согласиться, что да, он-таки прав. Я и точно дьяволица.

Но это же замечательно! Восхитительно! Стоит сказать себе, что ты дьяволица, сознание моментально проясняется. Уныния как не бывало. Нет больше ни стыда, ни чувства вины, ни изнурительных попыток быть хорошей. Есть только то — по большому счету, — чего ты хочешь. И теперь я сумею получить то, что я хочу. Я — дьяволица!

А чего я хочу? Вообще говоря, вопрос непростой, кого-то он мог бы поставить в тупик. Всякие сомнения, шатания и колебания по этому поводу могут продолжаться всю жизнь — у большинства людей обычно так и бывает. Но к дьяволицам это, само собой, не относится. Сомнение — удел добродетели, не порока.

Я хочу мстить.

Я хочу иметь власть.

Я хочу иметь деньги.

Я хочу быть любимой и не любить самой.

Я хочу, чтобы ненависть шла своим путем — пусть прогонит любовь, пусть ведет меня за собой; а когда она все сметет на своем пути, не раньше и не позже, тогда я подчиню ее себе.

Я смотрю на себя в зеркало в ванной. Я хочу увидеть в знакомом отражении что-то, чего раньше не было.

Я снимаю одежду. Я стою совершенно голая. И смотрю. Я хочу стать другой.

На свете нет ничего невозможного — для дьяволиц, во всяком случае.

Содрать с себя шкуру жены, матери, добраться до сути, до женщины и — вот она, прошу любить и жаловать — дьяволица!

Прекрасно!

Сверк-сверк. Неужели это мои глаза? Так сверкают, будто свет зажегся в темной ванной.

8


После того, как Энгус и Бренда с испорченным настроением (от их привычной бодрой жизнерадостности не осталось и следа) скрылись в надвигавшихся сумерках, и дети затолкали в рот последнюю ложку шоколадного мусса, и кошка по имени Мерси устала жевать пропитанный супом ковер, и пес Гарнес, забившись под кухонный стол, изрыгнул из своего чрева соседский мусс из авокадо, и Руфь засела в ванной, решительно меняя самые основы своего естества, — Боббо собрал дорожный чемоданчик. Он был из натуральной кожи, с латунными замками и, несмотря на компактность, довольно увесистый.

— Ты куда? — спросила Руфь, выходя из ванной.

— Я ухожу от тебя, поживу у Мэри Фишер, — сказал Боббо, — пока ты не научишься вести себя прилично. Всему есть предел. Сколько можно закатывать истерики и срывать на всех свое дурное настроение? Лично я сыт по горло.

— И надолго? — чуть выждав, спросила Руфь, но Боббо не удостоил ее ответом. — А можно узнать причину? — задала она следующий вопрос. — Я имею в виду истинную причину. — Но она сама знала ответ. Причина состояла в том, что Мэри Фишер имела рост метр шестьдесят, сама себя обеспечивала, не была обременена детьми, не держала дома животных, кроме, кажется, попугая-какаду, не хватала, как безумная, воздух растопыренными пальцами, и могла без смущения быть предъявлена в любом обществе. Не говоря уже о Таинственной власти той пылкой любви, которую эта мерзавка Мэри Фишер воспламенила в чувствительной душе Боббо.

— А как же я? — спросила Руфь, и слова эти унеслись во вселенную, слившись с мириадами других «а как же я», которые растерянно произносили в этот день мириады других женщин, оставленных своими мужьями. Женщины в Корее и Буэнос-Айресе, и в Стокгольме, и в Детройте, и в Дубае, и в Ташкенте — но навряд ли в Китае, разве что в исключительном случае, поскольку там это наказуемо. Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по вселенной, и продолжается это целую вечность.

— В каком смысле — как же ты? — сказал Боббо, но на этот вопрос еще никому не удавалось вразумительно ответить. — Деньги я тебе перешлю, — благородно добавил Боббо, укладывая в чемоданчик сменные рубашки. Они были выглажены так тщательно и сложены так безупречно, что сделать это было проще простого. — Уверяю тебя, ты не почувствуешь никакой разницы: есть я, нет меня — не все ли равно? Тебе ведь очень мало до меня дела, даже когда я здесь, а до детей и вовсе дела нет.

— Зато соседушки сразу заметят, — сказала Руфь. — Они и так со мной почти не общаются, а уж теперь от них лишнего слова не дождешься, это точно. Ведь все считают, что невезенье — заразная болезнь.

— При чем тут невезенье? — сказал Боббо. — Ты пожинаешь плоды своих собственных действий. Кроме того, я, наверное, скоро вернусь.

Однако у нее на этот счет было другое мнение — неспроста он прихватил с собой еще и большой зеленый тканевый чемодан, и галстуки, которые надевал только на выход, тоже не забыл.

Потом он ушел, и Руфь осталась одна. Под ногами у нее был темно-зеленый ковер, а вокруг стены цвета авокадо. Наутро взошло солнце, и, когда первые лучи ударили в огромные окна гостиной, стало очевидно, что стекла неплохо было бы помыть — и что Руфь этого делать не намерена.

— Мам, — сказала Никола, — у нас окна грязные.

— Не нравится — помой, — отрезала Руфь. — Не маленькая.

Никола не стала ничего мыть. В полдень Боббо позвонил из офиса и сообщил, что он сделал Мэри Фишер предложение и что она приняла его, и, следовательно, домой он не вернется. Он посчитал, что Руфь имеет право знать об этом, поскольку отныне она может строить свою жизнь как ей заблагорассудится.

— Но… — сказала Руфь.

Он повесил трубку. В закон о разводе недавно были внесены существенные послабления, и теперь не требовалось непременного согласия обеих сторон для того, чтобы разделить семейную пару на две самостоятельные единицы. Желание одного из супругов — вполне достаточная причина.

— Мам, — сказал Энди, — а где папа?

— Уехал, — коротко ответила Руфь, и Энди не стал ни о чем ее расспрашивать.

Дом был записан на Боббо. Все правильно — куплен он был исключительно благодаря помощи его родителей. Руфь пришла к нему ни с чем. Если не считать внушительного роста и физической силы — а это по-прежнему оставалось при ней.

— А что на обед? — поинтересовалась Никола.

Но обеда не было. Тогда она намазала несколько кусков хлеба арахисовым маслом — себе, брату и матери. Она выковыривала из банки масло хлебным ножом и порезала палец, и очередной готовый к употреблению кусок украсили ярко-алые капельки крови. Но никто ничего не сказал по этому поводу, как будто так и надо.

Ели в полном молчании.

Никола, Энди и Руфь поглощали свои бутерброды, сидя перед телевизором. Так едят малочисленные компании — из женщин и детей, — когда мир разваливается на куски.

Но вот Руфь что-то пробормотала.

— Что ты сказала? — спросила Никола.

— На помойку, — сказала Руфь. — Некрасивым и добродетельным одна дорога — на помойку.

Никола и Энди закатили глаза, как бы призывая небо в свидетели. Они решили, что она сошла с ума. Отец, кстати, не раз утверждал то же самое. «Ваша мать чокнутая», — то и дело говорил он.

Утром Энди и Никола ушли в школу.

Через несколько дней Боббо позвонил снова — на сей раз сказать, что он разрешает Руфи с детьми еще какое-то время пожить в его доме, хотя такой огромный дом им совершенно не нужен, это очевидно. В небольшом, скромном домике — совсем небольшом — им будет гораздо уютнее.

— Что значит «еще какое-то время»? Как долго оно продлится? — поинтересовалась она, но он не ответил. Сказал только, что будет выплачивать ей 52 доллара в неделю (в дальнейшем сумма может быть изменена, о чем он заблаговременно ее известит), то есть на двадцать процентов больше официального минимума. По новому закону, который более последовательно, нежели предыдущий, защищает интересы жен во втором браке, ему в обязанности вменялось лишь материальное обеспечение рожденных от него детей. Физически полноценные жены от первого брака должны, образно выражаясь, стоять на своих ногах.

— Руфь, — сказал ей Боббо, — с ногами у тебя все в порядке. Дай Бог каждому такие ноги. На этот счет я спокоен.

— Но на один только дом уходит в неделю не меньше 165 долларов, — сказала Руфь.

— Так я же и говорю — придется его продать, — сказал Боббо. — И потом ты забываешь одну простую вещь: меня-то ведь уже нет, значит, расходы должны существенно сократиться. У женщин и детей уровень потребления намного ниже, чем у мужчин — это не мои домыслы, а данные статистики. И, кроме того, дети ходят в школу, они уже не маленькие, можно сказать, совсем взрослые — самое время потихоньку выходить на работу. Куда это годится, чтобы женщина замыкала себя собственным домом:

— Но дети болеют, и в школе бывают каникулы — полгода, если все сложить. И главное — где взять работу?

— Было бы желание, а работа найдется, — сообщил ей Боббо. — Это прописная истина.

Он говорил с ней из Высокой Башни. В дальнем углу просторной комнаты Мэри Фишер, прелестно изогнув гибкую шейку, писала что-то проникновенное о подлинной любви.

«Внезапно он поднял руку и коснулся ее лица. Затрепетав, она почувствовала, как он медленно, словно дразня, провел кончиками пальцев по ее щеке, дотронулся до мягких, дрожащих губ…» — написала Мэри Фишер. Боббо опустил на рычаг трубку, и она отложила перо, и они слились в поцелуе, скрепляя им, как печатью, свое совместное будущее.

9


Мэри Фишер живет в Высокой Башне с моим мужем, Боббо, и пишет о любви, и не понимает, что же мешает людям жить счастливо.

Собственно, с какой стати она должна думать о нас? Мы бессильны и бедны, мы никто и ничто. Мы даже не входим в число тех, кто подразумевается под словом «люди».

Наверное, Боббо иногда просыпается среди ночи, и она спрашивает, что с ним такое, и он отвечает — все думаю о детях, и она говорит: ты поступил правильно, лучше сразу отрезать, не видеть и не встречаться; и он верит ей, потому что Энди и Никола не из тех обаятельных детишек, к которым любой прикипел бы всем сердцем, а раз так, чего ждать от человека, чьи волосатые ноги обвиваются вокруг аккуратных, шелковистых ножек Мэри Фишер?

И даже если он когда-нибудь вдруг скажет: «Интересно, как там Руфь без меня справляется, а?» — она сей же миг заткнет ему рот — кусочек семги, глоток шампанского — и скажет: «Руфь не пропадет. У нее есть главное — дети. Не то, что у меня! Какая я несчастная! У меня в целом мире только и есть — ты, Боббо!»

Двое моих детей подходят и отходят, тычутся в меня наугад, в надежде, что мать их согреет и накормит, но мне нечего им дать. Откуда? У дьяволиц сухие сосцы. Дьяволицей — в полном смысле слова — не станешь в мгновение ока. Поначалу чувствуешь себя совершенно выпотрошенной — уж я-то знаю. Самоосуждение и добропорядочность успели пустить глубокие, разветвленные корни; они проросли сквозь плоть, и извлечь их безболезненно нельзя — их надо вырывать с мясом. Иногда по ночам я так кричу, что бужу соседей. А дети не просыпаются никогда, кричи — не кричи.